Когда Павел вытащил ее на берег, я заглянул на
стлани и увидел две красноперки. Чем же они занимались столько времени?
— Вы рыбу ловили или что? — не выдержал я. Павел
посмотрел на меня многозначительно и, чтобы
поддразнить, глухо сказал:
— Мы — или что, Жора...
И хотя Ольга смутилась от моего вопроса, я понял,
что ничего страшного не произошло. И ко мне вернулось прежнее расположение
духа, душевное равновесие было полностью восстановлено. До утра.
Аутром, в понедельник, в редакцию прибежала Ольга и,
вызвав меня во двор, тихо сказала:
— Ванечку арестовали...
Я был потрясен и не мог этому поверить.
— Может быть, просто вызвали? — попытался я уточнить.
— Для объяснений или...
— Не — или! — Ольга оперлась рукой о тополь. — Его
арестовали, ночью.
— Послушай, а откуда тебе это известно? — спросил я.
И в следующую же секунду понял всю нелепость своего
вопроса — в общежитии жила половина курса. Ольга и
не стала мне отвечать, а только посмотрела на меня так, что я поспешил
загладить свою оплошность.
— Извини, я не подумал... Что же делать?
— Ничего, — отрезала Ольга. — Много вы сделали для
Учителя?
— Но Розен обещал! — я хотел убедить Ольгу в том, в
чем теперь и сам убежден уже не был.
— Розен? — переспросила Ольга и усмехнулась. — Розен
без пяти минут завкафедрой. Подумай сам, какой смысл ему бороться за Учителя?
— Он что — действительно занимает кафедру Всеволода
Вячеславовича?
— Осталось утвердить в наркомате.
Значит, я все-таки оказался прав — Розен сволочь. Но
с ним —потом, сейчас нужно думать о Ванечке. Все дело осложнялось тем, что его
сразу арестовали. Этого я не предполагал. В моем плане появилась трещина, и
достаточно широкая, чтобы можно было легко ее залатать. Но надежда на Басова у
меня не угасала, и я попытался успокоить Ольгу.— Ничего, Ванечка — это не
Учитель. Думаю, мы сумеем ему помочь.
Ольга фыркнула, как рассерженная кошка, и отвернулась.
— Ты меня удивляешь, — сказала она. — Неужели ты
ничего не видишь и ничего не понял?
— А что я должен понять?
Но Ольга ничего не ответила. Она повернулась и
пошла.
— Я зайду за тобой в институт, — крикнул я ей вслед.
Она остановилась и бросила через плечо:
— Можешь сказать о Ванечке отцу. Мне некогда — я
опаздываю на семинар.
И ушла. А зачем она приходила, если все равно не
верила, что я могу чем-то помочь Ванечке? Просто сообщить новость? А почему бы
и не сообщить? Ведь он был и остается нашим товарищем. И я вдруг поймал себя на
мысли, что думаю об этом товарище совершенно спокойно, как о ком-то
постороннем, судьба которого мне совсем безразлична. Я видел перед собой
белозубую улыбку Ванечки и не испытывал при этом никаких теплых воспоминаний,
никакой боли. Мне казалось, что все это было так давно, что и воспоминаний-то
не стоило. Неужели я так очерствел душой? Я попытался разобраться в себе и
довольно скоро понял, что это не черствость — это было чувство обреченности. И
я, точно так же, как и Учитель, и Ванечка, обречен, и всякая попытка
воспротивиться этой обреченности, вырваться за пределы установленного круга
вещей бессмысленна и нелепа, потому что эта обреченность целесообразна.
Ванечка тысячу раз был прав, когда писал не о
человеке, а о машине. Ход машины неумолим, и он это прекрасно понимал. Не понял
он только одной малости: исторической целесообразности этого хода. А в наше
время непонимание сродни заблуждению, от которого уже рукой подать до ереси.
Павел вовремя вышел из игры. Я не собирался следовать
его примеру — каждому свое. Мне нужно было закончить партию.
Я поднялся к Петру Ивановичу и сообщил ему новость.
— Что ты говоришь!.. — только и смог он вымолвить. И
по его глазам я понял, что сейчас он мучительно соображает, а не может ли этот
Сирота чем-нибудь скомпрометировать газету и, конечно же, ее редактора. Я
оказался прав.
— Ты посмотри там, в подшивках, — махнул он неопределенно
здоровой рукой, — что мы печатали его в последних номерах.1 Погляди,
погляди внимательно, под лупой. Понял? Теперь к каждой строчке, к каждой букве
могут прицепиться. Поэт!.. Не хватало нам еще поэтов. Вот тебе и
лютики-цветочки...
Петр Иванович поднялся, с грохотом отодвинув кресло,
и проковылял по кабинету. Я видел, ему очень хотелось что-то сказать мне, но он
никак не мог решиться. Наконец, не выдержал, подошел ко мне вплотную и чуть ли
не в ухо зашептал:
— Я тебе говорил, он мне поэму предлагал, к юбилею
французской революции. Еще не читал? — он пытливо посмотрел на меня.
— Нет, — ответил я, прямо глядя ему в глаза.
Петр Иванович замахал здоровой рукой и согнулся,
засунув покалеченную руку еще глубже в карман пиджака.
— Ужас! Я сразу понял, что-то тут не то, не с
партийных позиций написана. И что меня сразу насторожило — ведь не о Робеспьере
написал, а об этой... как ее? — головы которой рубили... Тьфу, черт, все время
забываю!
— О гильотине? — напомнил я ему.
— Вот-вот! О гильотине. Но — ты меня не слышал, я тебе
этого не говорил. Понял? — Петр Иванович помолчал и решил все же спросить: — А
ты не знаешь, за что его могли... А?
— Понятия не имею, — и чтобы успокоить редактора,
высказал предположение: — Видимо, его посчитали за родственника профессора
Оленина — ведь он жил у них.
— А-а... — неопределенно протянул Петр Иванович и
опять повторил: — А ты все же последние его публикации посмотри — мало ли что.
Двусмысленности там, намеки — все бери на заметку и готовься в случае чего к
объяснению. Понял?
Я все понял. Павел вовремя ушел, теперь Петр Иванович
готовил, судя по всему, в козлы отпущения меня, своего будущего зятя. А
"мало ли что", как он выразился, тогда зять может оказаться и бывшим.
Вот тебе и герой
Гражданской войны! Не думаю, чтобы мой отец в подобной
ситуации оказался шкурником — не представляю. Он даже вилы, предназначавшиеся
другому, взял на себя.
В последнее время мне стоило большого труда сдерживать
себя от резкостей и колкостей, готовых сорваться с языка, когда Петр Иванович
начинал поучать меня, как надо писать его статьи, каких предметов избегать, а
на что обратить особое внимание. Я понимал, что это все возрастающее чувство
неприязни к добру не приведет, рано или поздно я сорвусь однажды, и потом уж не
помогут никакие оправдания — между нами ляжет непреодолимая пропасть: Петр
Иванович не прощал обиды, нанесенные его репутации "страстного
публициста". Пока что я всеми силами сдерживался и не позволял себе даже
двусмысленности, в разгадке которых Петр Иванович был большой мастак. Мне
нужен был сейчас прочный тыл. А на первом месте в моем плане стоял Ванечка. Я
уже не лгал самому себе, в его спасение я не верил. Или — почти не верил:
машина была запущена, и ход ее был неумолим. Сейчас мне Ванечка нужен был для
того, чтобы отвести от себя даже малейшие подозрения: ведь нас было трое. И я
пошел к Павлу.
По дороге я попытался войти в нынешнее положение
Ванечки, чтобы возбудить в себе нечто, напоминающее сострадание. Но поскольку о
его положении я не имел никакого представления, а чувство сострадания для меня
было понятием чисто книжным, то и настроение мое от этих попыток ничуть не
изменилось. И уже подходя к дому Павла, я понял, что думать надо не о Ванечке,
а о себе, не о его нынешнем положении, а* о своем собственном. И когда я
обратил взор внутрь себя, то палец мой не сразу попал на кнопку электрического
звонка.
Павел открыл мне дверь и, видимо, был немало поражен
моим видом, потому что подхватил меня под руку и быстро повел по длинному
полутемному коридору огромной коммунальной квартиры — мимо детских колясок,
старинных сундуков, висящих по стенам корыт, велосипедов и всякой рухляди.
— Что еще случилось? — спросил он испуганно, едва
закрыв за собой дверь.
— Ванечку арестовали...
11 Зак. № 396— За что? — вырвалось у
Павла, и, сразу же поняв всю бессмысленность вопроса, он медленно опустился на
стул.
— Это — Розен! — сказал я твердо, потому что и сам
ни минуты не сомневался в этом. — Это — сволочь Розен!
И я напомнил Павлу, что в тот вечер, когда Ванечка
читал свою поэму, нас было всего трое.
— А почему ты думаешь, что его взяли за поэму? — как
мне показалось, подозрительно спросил Павел. — Ведь он жил у Олениных. Может
быть, это связано с Учителем?
— Ну какое отношение имеет Сирота к Учителю? — меня
начинала раздражать эта непонятливость Павла. — В таком случае нужно брать всех
учеников Учителя. А то, что Ванечка пожил у него несколько месяцев... Но разве
мы не дневали и ночевали у них в свое время? Нет, Паша, это сволочь Розен, и
это — за поэму.
И я напомнил Павлу, что еще тогда, в тот вечер,
обратил внимание, как подозрительно вел себя Розен, какие вопросы задавал
Ванечке, и потом взял его поэму себе домой. И недели ему вполне хватило, чтобы
профессионально прокомментировать поэму и предоставить, куда надо.
Павел долго сидел молча, переваривая то, что я ему
выложил, а потом вдруг спросил:
— А мы с тобой — вне подозрений? Почему только
Розен? Ведь нас было трое.
Павел мог бы не задавать этот вопрос, я все равно
знал, что он для него существует. Но уж раз задал, тем лучше: он избавлял меня
от необходимости брать инициативу на себя.
— Паша, — сказал я как можно внушительнее, — оставим
тебя в покое — пусть ты будешь сам себе судьей. Что же касается меня, то я
намерен употребить, и немедленно, свои возможности, чтобы с Ванечки сняли все
обвинения.
Павел удивленно посмотрел на меня.
— У тебя есть такие возможности? Что же ты не
употребил их, когда арестовали Учителя?
Я- предложил Павлу подумать, что представляет собой
личность профессэра Оленина и кто такой Ванечка Сирота, и не преувеличивать
мои возможности.
— Значит,- твой протеже не из тех, портреты которых
мы носим на первомайских демонстрациях? — усмехнулся Павел. — Кто же он?
Я объяснил Павлу, что это бывший товарищ отца по
Гражданской войне и коллективизации, который иногда навещает бабу Любу и теперь
служит в наркомате внутренних дел.
— И сколько же у него шпал в петлицах? — поинтересовался
Павел.
— У него ромбы. Всего два ромба, — не моргнув
глазом, ответил я, хотя ни разу так и не видел Басова в военной форме.
Павел присвистнул и поднялся со стула.
— И ты молчал о нем?
— Я о нем вспомнил только сегодня, когда узнал об
аресте Ванечки!
— Тише ты!.. — Павел открыл дверь и выглянул в
коридор. — Надо его найти. Ты сможешь его найти?
— Баба Люба дала мне его телефон, — соврал я. Как-то
Басов велел запомнить номер его рабочего
телефона, на всякий случай, если возникнет срочная
нужда. О том, чтобы я мог прийти к нему, не было и речи. Наверное, Басов этого
не предусматривал. Но сейчас я был в таком положении, что другого выхода просто
не видел. И я рискнул.
— Пойдем.
— Куда? — не понял Павел.
— Туда — на Лубянку, -«- и увидев, что Павел
растерялся от такого неожиданного предложения, я успокоил его: — Ты подождешь
меня где-нибудь рядом. Если я не выйду оттуда, ты хотя бы будешь знать, что
передать бабе Любе.
— Послушай, — Павел конечно же растерялся, — а разве
нельзя просто позвонить?
— У меня номер внутреннего телефона.
Павел напрягся, я чувствовал, что в нем происходит
борьба. С одной стороны, он горел желанием помочь Ванечке, ас другой — опасался
за меня. Наконец, видимо, решив, что опасаться за меня при таком знакомстве
нечего, а какой-никакой шанс на успех нашей операции все же есть, решительно
взмахнул рукой.
— Пошли.Честно говоря, когда мы подходили к Лубянке,
у меня, наверное, участился пульс. Не в слишком ли серьезную игру я ввязался?
Басов никогда не назначал мне встречи в одном и том же месте, и на то у него
была, конечно, веская причина: он сохранял мою тайну, оберегал от малейших
подозрений, от всяких неожиданностей, случайностей. И вот теперь я сам, на
виду у десятков прохожих, должен буду чуть ли не демонстративно войти в это
угрюмое страшное здание, напомнившее мне сейчас огромную мышеловку. Я даже
представить себе не мог, как встретит меня Басов, и проходя мимо огромной
парадной двери с ярко начищенными бронзовыми ручками, словно в бреду, одними
губами, прошептал:
— Вот... Будешь следить за этой дверью, — и пройдя
еще несколько шагов, обреченно добавил: — Прощай, Паша.
Круто повернулся и решительно пошел обратно. Дверь
подалась легко и бесшумно закрылась за мной.
Холеный капитан, со шпалой в петлицах, высокий,
стройный, подтянутый, в сверкающих сапогах, вопросительно посмотрел на меня.
— Здравствуйте; — сказал я. — Мне нужно позвонить...
товарищу Басову.
— Вы знаете его телефон?
Я назвал номер телефона. Капитан позвонил сам. Когда
ему ответили, он доложил, что с ним хочет поговорить...
— Как фамилия? — обернулся он ко мне.
— Сын его боевого товарища.
— Сын вашего боевого товарища, — доложил в трубку
капитан.
В трубке коротко пророкотало, и капитан щелкнул
каблуками.
— Слушаюсь, — отчеканил он, будто стоял перед товарищем
Басовым, и бросил трубку на рычаг. — Товарищ старшина, проводите гражданина к
товарищу Басову, — обратился он уже к своему помощнику, который сидел за
столом, увлеченный переписыванием бумаг.
И я сразу же почувствовал, что отчужден от этого
мира: здесь все были между собой "товарищи",'я же, человек с улицы,
оставался для них "гражданином". Обида захлестнула меня. Черт
возьми, подумал я, что бы вы здесь делали,
дорогие "товарищи", без таких
"граждан", как я, — щелкали каблуками и переписывали из пустого в
порожнее, как этот старшина? Ведь, если я захочу, вы все здесь по этажам или с
ног собьетесь, или будете изнывать от безделья и волочиться, как сонные мухи.
Вас же разгонят всех, если захочу этого я — Овод, в миру — простой гражданин
Гуров! Горькая обида затуманила мой мозг, и когда упитанный красномордый
старшина, затянутый в габардиновую гимнастерку, постучал в обитую дерматином
дверь, я уже не чувствовал никакого страха — его начисто вытеснила злость к
этим холеным чистоплюям, удобно устроившимся по уютным кабинетам.
— Входите же, — повысил голос старшина и тронул меня
за рукав. Я так далеко ушел в себя, что не слышал его первого приглашения, чем
доставил ему удовольствие: он решил, конечно, что я оцепенел от страха, и это
тешило его профессиональное самолюбие.
Я вошел в просторный светлый кабинет, застланный
ковром. Из-за массивного резного стола резко поднялся и вышел навстречу мне
Басов. Коротко жестом руки он освободил старшину, и тот мягко прикрыл дверь,
оставив нас вдвоем.
Мощную фигуру Басова плотно облегал ладно скроенный
светло-серый пиджак. Острые стрелки на его темных брюках были точно только что
из-под утюга. И я опять не увидел ни его шпал, ни ромбов.
. Басов протянул мне руку и так заглянул внутрь меня
своими глазами-омутами, что я сразу же забыл и об обиде, и о злости. Я быстро
осознал, где нахожусь. И только интуиция подсказывала мне, что нужно держаться
и вести себя достойно. В конце концов я пришел не к чужому человеку, и он
должен меня понять.
— Садись.
Перед столом, друг против друга, стояло два низких
кожаных кресла. Усадив меня в одно из них, Басов сел напротив.
— Что случилось, Георгий? Думаю, что причина должна
быть слишком серьезной, если ты позволил себе то...
Комментариев нет:
Отправить комментарий