Мы свернули на широкую улицу, которая длинно тяну¬лась у
самой подошвы сырта, и вскоре подошли к ничем не примечательному деревянному
дому — обычному, как я заметил, для этого села. Отец открыл калитку и
пропус¬тил Басова и милиционеров, потом вошел сам вместе со своим
"активом". Небольшой двор стал тесен. Против дома, через двор, стояла
небольшая добротная банька, к самому дому примыкали коровник и сенник. Из
коровни¬ка вышел мужик лет сорока с небольшим, неся перед собой на вилах кучу
навоза. Он сбросил навоз в тележку, стоящую тут же, у двери, воткнул вилы в
землю и, опершись на них, посмотрел на всех светлыми улыбающи¬мися глазами. И
не было в них ни испуга, ни подозритель¬ности.
Я надеялся увидеть крепкого головастого мужика в картузе с
лакированным козырьком, заросшего почему-то непременно рыжей щетиной, с хищно
оскаленными зуба¬ми и в лакированных сапогах, — таким, каким рисовали на
плакатах кулака. Перед нами же стоял обычный мужик в душегрейке, валяной
шерстяной шапке и в старых сапо-| їх, измазанных навозом. Он не был похож и на
тех, кого I видел в вагоне поезда, — обозленных, хрипло орущих, с ГУІССТЯЩИМИ
от ненависти глазами.
— Добро
пожаловать, люди добрые, — сказал он прият¬ным мягким голосом и хитро посмотрел
на отца. — Вот і гренку отвел на общий двор, теперь дух ее из коровника им
гребаю. А ты не за граммофоном ли пришел, Алексеич?
— За ним, —
ответил Басов за отца. — Вытаскивай его ■ юда и заводи.
— Так ведь можно
и в дом пройти, — растерялся К.)повалов, почуяв недоброе в тоне
уполномоченного.
— Нет, —
улыбнулся Басов губами, — в доме мы ни гончем. Ты уж поставь его здесь: пусть
весь Перелюб і путает и веселится. Ведь есть у тебя веселые пластинки?
І її крыльцо уже вышли сыновья и дочери Коновалова: ■и і- 1с
гверо — один к одному рослые, крепкие, красивые. Мілдшая была почти моя
ровесница. Она вскинула глаза и стала с любопытством рассматривать меня. Я
почувство¬вал, что краснею, и отвернулся.
Коновалов мотнул сыновьям головой, и они вынесли во двор
табуретку и граммофон. Труба сверкала на солнце всеми цветами радуги, это была
действительно буржуй¬ская штуковина. Лакированный ящик напомнил мне пла¬кат, на
котором кулак был изображен в лакированных сапогах и в картузе с лакированным
козырьком. Я неволь¬но перевел взгляд на измазанные навозом сапоги Конова¬лова,
который продолжал стоять, опершись на вилы, и нехорошее чувство к нему вкралось
в мою душу, — да ведь правильно сказал Басов: он смеется над всеми нами и даже
не скрывает этого. Мне стало обидно за отца. И те симпатии, которые Коновалов
сразу же вызвал у меня, вдруг обернулись неприязнью. Я почувствовал себя так,
будто этот мужичок обвел меня вокруг пальца, как ребен¬ка, и еще усмехается при
этом.
Раздалось шипение, быстрые пальцы пробежали по клавишам
фортепьяно, и в морозном воздухе взвился ни с чем не сравнимый голос:
Гай да, тройка, снег пушистый, Ночь морозная кругом, Светит
месяц серебристый, Мчится парочка вдвоем...
В затерянном в степях Перелюбе пела Анастасия Вяль-цева! Мне
было лет восемь, когда, еще в нэповские времена, мы, мальчишки, ходили слушать
ее записи на угол. Рождественки — к зеркальным окнам шикарного ресторана
"Савой". И смотрели, как могучий швейцар н ливрее, расшитой золотыми
позументами, важно встреча¬ет у застекленных дверей новых буржуев с красивыми
дамами, подкатившими на лихачах или авто. Дамы спер кали драгоценностями, а
когда проходили мимо, в воздухе долго еще висел тонкий тревожащий запах духов,
пудры и еще чего-то необъяснимого.
Я Так далеко ушел в воспоминания, что не сразу сообразил,
что произошло. Это случилось почти мгноиеи но. Кажется, молоденький милиционер,
видно, под ш к-чатлением игривого романса вдруг не выдержал и шуЩ
поцеловал старшую дочь Коновалова в щечку — и тут же получил
от ее брата удар кулаком в грудь. Не ожидавший этого милиционер не удержал
равновесие и грохнулся на спину, выпустив из рук винтовку, которая отскочила к
калитке. И в этот момент раздался выстрел. Парень обернулся, удивленно
посмотрел на Басова и медленно опустился на снег. Басов с потемневшими до
черноты глазами стоял с револьвером в руке.
Первым опомнился Коновалов. Он вырвал из земли вилы,
подхватил их наперевес и с побелевшими глазами и каким-то утробным стоном
бросился сбоку к Басову. Но мой отец был ближе. Он поднял руки, пытаясь
остановить обезумевшего Коновалова, и рванулся вперед. В этот момент Коновалов
и всадил отцу вилы в грудь. На какое-то мгновенье опоздал второй выстрел
Басова, и Коновалов осел рядом с отцом.
Все это произошло так неожиданно, так скоротечно, что
показалось мне сном, бредом. Но когда я снова посмотрел на отца, лежащего на
спине с покосившимися милами в груди, все поплыло передо мной, и я потерял
">шание. Последнее, что я услышал, были какие-то п і яотские слова,
которые медленно тянула Вяльцева: "Мчится па-арочка-а вдво-оем..."
— Вот и ты прошел свою Пресню, — скажет мне потом ГніОа
Люба. —Ты можешь гордиться собой.
Мне приятно будет услышать это, хотя, честно говоря, и мс
совсем пойму, чем могу гордиться. Тем, что потерял і отнание при виде той дикой
сцены? Но еще чуть позже, кіч да я прочту автобиографии своих великих
современни-НМІ и узнаю, что один в четырнадцать лет "командовал
полком", а другой в столь же нежном возрасте "гонялся за
•тилами", я соображу, что и мне не зазорно будет напи-• и п. в назидание
потомкам, как в тринадцать лет я "участвовал в ликвидации кулачества, как
класса". Исто¬рию, конечно же, поправить нельзя, но отчего ее слегка не
припудрить? От этого она будет выглядеть только привле-МІЄЛІ.ІІСС.
І Іо все это — лирическая история, или, если хотите, —
•рнческая лирика. Мне же долгое время не давала
и ч мысль,
которая начисто лишала меня ореола триум-венец высшей математики. Павла захватила какая-то
идиотская идея чуть ли не синтезировать с помощью математики весь мир
материальный с миром духовным, чтобы таким образом доказать единство всего
сущего. Итогом этой работы должна быть таблица, наподобие таблицы Менделеева.
Впрочем, я ничего в этом не смыслю. Когда Павел начинает мне объяснять свою
математическую модель "на пальцах", я все прекрасно понимаю и даже
делаю попытки развить его мысль. Но как только мы прекращаем разговор, у меня
все вылетает из головы, и я не могу даже вспомнить логику его
рассуждений.
Павел — умнейший
парень, бывший беспризорник, а такие сами делают свою карьеру и свою судьбу.
Учитель прочил его в аспирантуру, которая должна была открыться при институте.
Но, увы, открытие ее опять отложили, и я уговорил друга вместе
поработать в газете у Федорова и, но торопясь, готовиться в аспирантуру,
которую уж в следующем-то году обещали открыть непременно.
Честно говоря, я
еще раньше просил Петра Ивановичи иметь в виду и Боброва: мне не хотелось с ним
расставаться и, кроме того, у меня была надежда пристрастить его к
журналистике. С его философским складом ума мы могли бы сделать газету одной из
лучших в стране. Я сумел убедить в этом Петра Ивановича, и он загорелся моей
идеей. Разумеется, Павел об этом ничего не знал.
Не стану
скромничать, после того как обо мне да пи материал и я сам написал
несколько очерков, моя фами лия в журналистских кругах уже звучала.
"Гуров? Тот самый, который..." Да, да, тот самый. Это мне
льстило. И когда мы с Павлом простились с институтом и пришли и газету, меня
приняли как своего. Мы сразу же попали и бурный круговорот газетной
суеты. Мотались по заводам и фабрикам, по колхозам и совхозам, по
научным инсти тутам и школам. И о ком, и о чем только не писали! Уже через
несколько месяцев работы мне стало казаться, что, | пожалуй, в Москве трудно
найти человека, с которым у нас не было бы общих знакомых.
Когда вышла в свет
повесть Алексея Николас ним Толстого "Хлеб" ("Оборона
Царицына"), я ходил к "ом ветскому графу" в его особняк в
Спиридоньевском пс|и улке, чтобы взять у него интервью. Это было ответе пи н
:
н< ишее
задание. Поскольку повесть рассказывала о бое-п< >н работе товарища
Сталина и его ближайшего соратни-1 товарища Ворошилова, Петр Иванович
послал мой агериал на утверждение в Управление агитпропа ЦК партии самому
Искандерову, который и завизировал его Осз единого замечания. А когда вскоре
Толстой был награжден орденом Ленина, я почувствовал себя так, будто сам
разделил эту награду с великим писателем.
Внес я свою лепту
и в разгром театра Мейерхольда — атого центра оголтелого формализма (тоже
сильное сло-Мчко — "оголтелый"!). Я просмотрел там два спектакля и и
в пух рецензиях не оставил от них камня на камне.
Вообще мне
особенно удавались статьи, в которых нуж-П11 было "вскрыть" и
"пригвоздить", как говорил Петр Пп.шович. Вот у Павла не было
той классовой злости,
• " и >рая
требовалась от журналиста, он все пытался анали-'|'1">нать, искать
какую-то суть вещей, а этого совсем не
• |ц (ювалось. Я
это понял сразу. Считаю, что по натуре я все *' человек скорее добрый, чем
злой. Но нельзя же было н I к )и влять доброту к врагам! Видно, пепел Клааса
действи-
• I иыю стучал в мое
сердце, и если бы я даже захотел, я не мш бы заглушить его призывный стук.
Когда мне нужно Ом но особенно взвинтить себя, настроить на бескомпро-
тгиую ярость, я клал
перед собой кожаный мешочек, в п 'ром хранилась земля с могилы отец, и жалил
наповал.
и), я оправдывал
свой тайный псевдоним. Но отдельном листочке у меня были выписаны слова и •
11' а жения, без которых теперь не мог обойтись ни один и'>й публицист:
"беспринципный", "безыдейный", ц|"' Iшшийся за
чечевичную похлебку" (или — за трид-11. • рсбренников), "банда
убийц", "шпионы", "дивер-
па ,
"вредители", "отравители", "подлые изменни-
I ели эти слова
употреблять в меру и в нужный • м | а 11, текст производит поразительное
впечатление. Но, к сожалению, приходилось не только "блистать", I' и
| ам н маться "черной" работой— редактировать чужие пор мал м, а то и
писать за других. Особенно меня I иод и ми из себя бесконечные записки о
политотделах в н | I раждлнекой войны бывшего идеалиста, а ныне —простейшую
мысль, и мне раз в неделю приходилось чуть ли не переписывать весь текст за
него. Меня вначале удивляло литературное косноязычие этого образованного
интеллигентного человека, бывшего однодумца Оленина. Порой казалось, что он
чуть ли не умышленно калечит свои мысли. Но потом, думаю, я его отлично понял:
он писал о том, что ему было чуждо органически, он насиловал свой ум, пытаясь
оплодотворить идею, которую считал заведомо бесплодной и не воспринимал ни
умом, ни сердцем. И когда я понял это, я сообразил, что такое открытие может
еще сослужить мне службу: к тому времени я уже знал, что следует всегда
оставлять себе пространство для маневра. Этому научил меня Басов, конечно же,
сам того не желая. Чтобы быть хотя бы немного независимым от его воли, я
должен был иметь в запасе свои варианты, о которых он не мог догадываться. Он
никогда не позволял себе делиться со мной своими знаниями, которых, я
чувствовал, у него было в избытке, почему жо я должен был обнажаться перед ним?
Я хотел дать ему почувствовать, что и у меня есть нечто, неизвестное ему. Это
меня ставило бы с ним не только в равное положение, но, думаю, даже возвышало
бы над ним, — все-таки он пользуется моими знаниями, а не я — его.
Но я отвлекся. В
конце концов, мы с Басовым делали одно дело, и наши личные отношения никогда не
были ему помехой. Слаб человек — пусть эта истина будет утешительным
оправданием игры моего самолюбия.
Я уже говорил, что
с Петром Ивановичем у меня ср;пу же сложились прекрасные деловые отношения. Он
меня не только не опекал, но, наоборот, дал мне полную волю. Я сам выбирал
темы, искал себе авторов, ездил в командировки, куда хотел и когда хотел.
"Ты сам семи пядей но лбу", — говорил он мне, когда я пытался с ним о
чем-нибудь посоветоваться. И постепенно я вообще перестал с ним советоваться по
редакционным делам. Оказалось, что это устраивало и меня, и его.
За стенами же
редакции у нас были почти родствен 11 ме отношения. Петр Иванович считал меня
чуть ли не споим сыном и, наверное, имел на это полное право: мы дружил и с
Ольгой с малых лет, и как-то уж само собой считал. >< ь, что
предназначены друг другу.
Любил ли я ее? Не
знаю. Скорее всего, я к ней привык, гак привык, что если не видел
несколько дней, мне Казалось, будто теряю часть самого себя. Думаю, что
и у Нее ко мне было такое же отношение. Хотя нет, она-то, видимо,
меня все же любила, ведь она была девушкой, а не пушкам самой натурой
предназначено любить. Во всяком случае, в любви мы друг другу никогда
не признава-нись. Во-первых, это считалось тогда проявлением мещанства,
буржуазных чувств, а во-вторых, я с Ольгой настолько сзыкся, что всякое
объяснение прозвучало бы как дикая нелепость.
В тот год, когда
мы с Павлом вышли за порог института || I амостоятельную жизнь, Ольга
перешагнула его, об этом V* позаботился Розен.
Гак вот, если я
лишь приводил в порядок в статьях Р< I юна его сумбурные мысли, то
Петр Иванович, видимо, и.| правах будущего родственника, предлагал мне самому
рождать за него мысли. После того, как я однажды ш.травил, а, в
сущности, написал за него статью, которая очень понравилась кому-то там,
"наверху", он заразился
.....инительством. Я его понимал, ему нужно
было как-то
ио( становить
дутую славу "страстного боевого публицис-I и ", которая давно уже
потускнела, а порох в пороховнице иссяк после первого же выстрела
еще на Южном фронте. Й (к >т, взбодренный успехом, он решил
использовать меня и качестве литературного"негра". Чтобы я не
убивал свое нришцснное время лишней работой, он передал Розена и м< и
кую черновую работу на попечение Павла, а мои щорчсские силы
"сосредоточил" на самом себе.
Удобно
расположившись в кресле, он рассказывал, о им 1>1.1 ему хотелось
написать, что "вскрыть", а что "пригвоздить", а я
должен был воплотить все это в "аркой" публицистической статье
за его подписью. Иной р|| I <>н мне просто передавал листок
бумаги, исписанный »о|.ипмм почерком: "Тезисы моей статьи". И
просил все ' о| рачить" по пунктам в соответствующей форме. "У
тебя ■мо цучшс получится, — говорил он. — Я потом посмотрю и
поправлю. А мыслей здесь на целую книгу!" Скоро в журналистских
кругах всерьез заговорили о 1М рождении" Петра Федорова. И никому
невдомек сравнить стиль "его" статей с моим стилем. "Его статьи
цитировали на всех уровнях, на них ссылались, и что самое поразительное, Петр
Иванович и сам всерьез принимал это как должное: он в самом деле считал, что я
лишь переношу на бумагу его гениальные мысли. Странно было то, что никому и в
голову не приходило усомниться в этом "втором рождении" публициста, у
которого вдруг к пятидесяти годам прорезался зуб мудрости.
Меня просто
подмывало поделиться с кем-нибудь своей обидой, чтобы хоть кто-то знал, что и
это опять я — Гуров. Мне было бы тогда легче.
Ольга знала, что я
помогаю ее отцу, но она совсем не понимала, в чем заключается эта помощь, и по
наивности полагала, что это обычная журналистская работа. Разочаровывать ее не
хотелось, да еще и неизвестно, как бы она это восприняла. И тогда я рассказал
обо всем моему единственному другу, на которого всегда мог положиться — Павлу
Боброву. К моему удивлению, он отнесся к этому совершенно спокойно. Более того,
стал даже защищать Петра Ивановича. Я согласен, не его вина, что не пришлось
ему в свое время учиться. Зато мы выучились благодаря таким, как он и мой отец,
которые завоевали для нас право на эти институты. Конечно, как сказал Павел,
Петр Иванович "отличный мужик", он не лезет в наши дела и дает нам
полную свободу действий. Все это так, но я ведь о другом — о том, что один
человек использует славу другого! Павел, безусловно, понимал, чем я возмущен,
и, наверное, желая утешить меня, не подумав, ляпнул такое, то я потерял дар
речи. Он сказал, что если б Петр Иванович попросил его помочь, он бы тоже
ему не отказал. Умный человек, а какая непростительная самоуверенность! Да
ведь для того, чтобы заниматься партийной публицистикой, нужен дар свыше,
особое состояние души, психологический настрой, классовая ненависть должна
охватывать все твое существо, бурлить и клокотать, как лава в вулкане! Павлу не
дано быго этого понять, — видно, его предки умирали или и своей постели, или на
пашне, в борозде. Глупо было на нею обижаться. И когда я успокоился,
почувствовал, что поело моей исповеди мне действительно стало легче: хоть Павел
будет знать, что так называемые статьи П.Федорова — это опять же Г.Гуров, уж
он-то ценит и мои творческие
способности, и мои
деловые возможности, а его мнением я все же очень дорожил.
У Павла было
удивительно развито чувство прекрасного. Думаю, это тоже дано свыше, его не
приобретешь ни чтением книг, ни опытом. И это тоже состояние души. Я презираю
мистику, чертовщину, всякую идеалистическую чушь, но все же закладывается в
человеке еще до его рождения что-то такое, что потом определяет и его характер,
и его привязанности, и его жизненный выбор. Когда и говорю:
"душа", "дано свыше", то, конечно же, это не имеет никакого
отношения к суеверию, я употребляю эти (нова в их обиходном, бытовом, что ли,
смысле, когда мы Котим объяснить то, что пока еще нам непонятно. Нечто ироде:
"черт попутал". Ну откуда у Павла, не помнящего пи отца, ни мать,
мыкающегося до института по детским приемникам и колониям, вдруг это изысканное
чувство? 1а гадка природы, до которой еще не дошла очередь.
А вот Учитель на
эту загадку даже не обратил внимания, наверняка у него уже был на нее ответ. Он
сразу же почувствовал в Павле человека, который со временем Может стать
достойным продолжателем его дела. Пони >ему, он даже пытался делать
вид, что относится к немуте, как звали поэта. Такой фамилией его наградили на
шахте. А потом он попал к знаменитому Макаренко. И будто бы в
"Педагогической поэме" Антон Семенович даже написал о нем. Ванечка
пришел в коммуну Макаренко как раз в тот год, когда Павел покинул ее, поэтому
у них оказалось немало общих знакомых. Тут мне сразу стала понятна симпатия
Павла к собрату по несчастью.
Ванечка поступил в
наш институт в прошлом году и сразу же попал в поле зрения Всеволода
Вячеславовича. Оленины были страстными поклонниками поэзии и музыки. Они
как-то с юмором рассказывали, что в свой медовый месяц не отправились в
свадебное путешествие, а написали и потом издали книгу о космическом происхождении
этих двух искусств. "Это путешествие к звездам помогло нам, конечно, лучше
узнать друг друга, чем если бы мы прокатились, скажем, до какого-нибудь
Урюпин-ска", — смеялась Нина Владимировна.
И вот, когда
однажды Учитель пригласил к себе домой Ванечку почитать стихи, Нина
Владимировна воспылала к нему такой материнской любовью, что настояла на том,
чтобы он остался жить у них. Думаю, бездетных Олениных не столько покорил
поэтический талант Ванечки, сколько глубоко затронула его несчастная судьба.
Как сказал мне Павел, они решили серьезно заняться его образованием и
воспитанием. Ну что ж, подумал я, парню здорово повезло. И мне захотелось
увидеть этого счастливца. Случай представился скоро.
Я только что
вернулся из Сталинграда — искал на тракторном заводе, этом первенце пятилетки,
героев романа Якова Ильина "Большой конвейер". Книга вышла четыре
года назад, и вот у меня возникла идея: написать о дальнейшей судьбе ее героев
— "великих людей нашей эпохи", как было сказано "группой
товарищей" в предисловии к изданию. Когда я приехал туда и пришел в
партком завода, его секретарь, тщедушный человечек в полувоенной форме,
подозрительно долго рассматривал мое редакционное удостоверение и, ничего не
сказав, позвал другого товарища, чем-то напоминающего Басова, который, еще раз
сравнив фотографию на удостоверении с моей физиономией, сразу спросил, почему
это газету вдруг заинтересовали враги народа. Я был ошарашен, но не сражен, и
пояснил товарищу, что роман знаю прекрасно и отлично помню, как один из его
героев, Газган, шписал в своем блокноте: "О Дмитриевском. Скрытный, ловко
маскирующийся враг. Разоблачить". И если Дмитриевского все-таки
разоблачили, то это лишь доказывает ижиальность автора, сумевшего предвидеть
события. Но, сказал я, у меня и нет намерения писать о том, кого писатель вывел
под именем Дмитриевского, я хотел бы написать о Газгане, его разоблачителе.
— Кого писатель
показал по этим именем? — спросил
и.
— Взбесившегося
троцкиста, — медленно проговорил товарищ, не спуская с меня глаз.
— Но, может быт,
Газган — это обобщенный тип? — пытался я все же вразумить строгого товарища.
Но он, видимо, не
хуже меня знал теорию литературы.
— Всех, кого этот
тип обобщал, мы тоже не оставили без внимания. А вы как думали? — и снова
пристальный игл яд.
Об этом я как-то
не подумал. И тогда у меня вдруг рппилась шальная мысль написать о самом этом товарище,
который, конечно же, жертвуя собой, участвовал в р> «облачении осиного
гнезда. Товарищ набычился (ну, юм но — Басов!) и, стрельнув глазами в сторону
безмолз-ИОГО парторга, сухо отрезал: Я не тщеславен.
II посоветовал мне
лучше почитать роман "Хлеб" народного депутата Алексея Толстого и
рассказать своим (икнелям, как из купеческого Царицына город преврати я в
социалистический Сталинград.
( гем я и
возвратился из командировки. И вот теперь I идсл и маялся, как оправдать
затраченные на поездку пиши. Тут меня и выручил Павел. Он сгреб все мои
мумЬурныс записи в кучу и смахнул их в ящик письменно-И1 | юна.
11 о I пли на
смотрины, — объявил он. — Нас уже ждут. V () не н иных нас действительно ждали,
это я понял по нор 1.иому столу. Нина Владимировна любила угощать
I.....и, и
накрытый стол меня ничуть бы не удивил, если
I» ни нем не
стояла бутылка шампанского. У Олениных, км* и у пае и доме, не принято было
держать спиртное. И я сразу сообразил, что все это делается ради Ванечки,
которого вводили в круг новых знакомств. Я оказался прав, но только отчасти.
Знакомя меня с
Ванечкой, Нина Владимировна не скрывала своей нечаянной радости, и я видел по
ее глазам, что ей очень хочется, чтобы и я разделил с ней эту радость. Я не
стал ее огорчать, тем более, что Ванечка действительно сразу же мне
понравился. Да он и не мог не понравиться, этот веселый златокудрый красавец с
румянцем во всю щеку, которому не было еще и восемнадцати, искренний и
простодушный в каждом слове и в каждом жесте. Одним своим видом он будто всем и
каждому говорил: "Вот он — я! Весь тут!" Он чем-то был похож на
Есенина на снимке, который я как-то видел еще в старом "Огоньке".
(Потом, когда товарищ Бухарин разоблачил кулацкую сущность этого поэта, ни его
портретов, ни его стихов уже не появлялось.)
Нина Владимировна
сразу же представила меня Ванечке, как "влиятельного человека" в
газете, и просила меня покровительствовать поэтическому таланту. Как я потом
узнал, она просила об этом же и Павла. Ну, что ж, ее можно было понять, и я дал
ей слово не оставлять Ванечку без внимания.
И все же главная
причина застолья была в другом. Когда мы заняли свои места и Ванечка по просьбе
Нины Владимировны наполнил бокалы, мы с Павлом услышали потрясающую новость:
несколько видных могущественных академиков выдвинули Всеволода Вячеславовича в
члены Академии наук СССР по отделению филологии. Это торжественно сообщила нам,
подняв бокал, Нина Владимировна и предложила выпить за будущего академика
Оленина. Мы встали и под троекратное "ура" опустошили свои бокалы.
Сам же Всеволод
Вячеславович, казалось, был даже недоволен всем этим торжеством, хмурился и
кривил губы. Он поднял бокал, подержал его и отставил далеко в сторону. Но Нину
Владимировну уже нельзя было остановить, я никогда не видел ее такой
возбужденной.
— Вы
представляете, — блестела она глазами, — что самое поразительное? Среди
выдвинувших Всеволода Вячеславовича — ведущий марксист страны академик
Маркин! Всеволод
Вячеславович, не означает ли это признание свободы вероисповеданий в философии?
Нина Владимировна
явно подтрунивала над мужем, келая его хоть немного расшевелить. Но Всеволод
Вяче-I мавович не принял ее игры.
— Не означает,
Нина Владимировна, — ответил он *муро. — Не забывай, что я выдвинут по
отделению филологии, а не философии.
— Бедный Всеволод
Вячеславович... — притворно вздох-мула Нина Владимировна. — Как сказал Данте:
"Я не был мертв, и жив я не был тоже".
— Не надо
беспокоить тени великих, — остановил ее Иссволод Вячеславович. — Они тебя не
поймут, ибо для них философия значила нечто иное, чем эквилибристика.
И конце концов,
общими усилиями нам все же удалось расшевелить Учителя, и он даже начал шутить.
Комментариев нет:
Отправить комментарий