вторник, 7 мая 2013 г.

Лодка


Когда Павел вытащил ее на берег, я заглянул на стлани и увидел две красноперки. Чем же они занимались столько времени?
— Вы рыбу ловили или что? — не выдержал я. Павел посмотрел на меня многозначительно и, чтобы
поддразнить, глухо сказал:
— Мы — или что, Жора...
И хотя Ольга смутилась от моего вопроса, я понял, что ничего страшного не произошло. И ко мне вернулось прежнее расположение духа, душевное равновесие было полностью восстановлено. До утра.
Аутром, в понедельник, в редакцию прибежала Ольга и, вызвав меня во двор, тихо сказала:
— Ванечку арестовали...
Я был потрясен и не мог этому поверить.
— Может быть, просто вызвали? — попытался я уточ­нить. — Для объяснений или...
— Не — или! — Ольга оперлась рукой о тополь. — Его арестовали, ночью.
— Послушай, а откуда тебе это известно? — спросил я. И в следующую же секунду понял всю нелепость своего
вопроса — в общежитии жила половина курса. Ольга и не стала мне отвечать, а только посмотрела на меня так, что я поспешил загладить свою оплошность.
— Извини, я не подумал... Что же делать?
— Ничего, — отрезала Ольга. — Много вы сделали для Учителя?
— Но Розен обещал! — я хотел убедить Ольгу в том, в чем теперь и сам убежден уже не был.
— Розен? — переспросила Ольга и усмехнулась. — Розен без пяти минут завкафедрой. Подумай сам, какой смысл ему бороться за Учителя?
— Он что — действительно занимает кафедру Всеволо­да Вячеславовича?
— Осталось утвердить в наркомате.
Значит, я все-таки оказался прав — Розен сволочь. Но с ним —потом, сейчас нужно думать о Ванечке. Все дело осложнялось тем, что его сразу арестовали. Этого я не предполагал. В моем плане появилась трещина, и доста­точно широкая, чтобы можно было легко ее залатать. Но надежда на Басова у меня не угасала, и я попытался успокоить Ольгу.— Ничего, Ванечка — это не Учитель. Думаю, мы сумеем ему помочь.
Ольга фыркнула, как рассерженная кошка, и отверну­лась.
— Ты меня удивляешь, — сказала она. — Неужели ты ничего не видишь и ничего не понял?
— А что я должен понять?
Но Ольга ничего не ответила. Она повернулась и пошла.
— Я зайду за тобой в институт, — крикнул я ей вслед. Она остановилась и бросила через плечо:
— Можешь сказать о Ванечке отцу. Мне некогда — я опаздываю на семинар.
И ушла. А зачем она приходила, если все равно не верила, что я могу чем-то помочь Ванечке? Просто сооб­щить новость? А почему бы и не сообщить? Ведь он был и остается нашим товарищем. И я вдруг поймал себя на мысли, что думаю об этом товарище совершенно спокой­но, как о ком-то постороннем, судьба которого мне совсем безразлична. Я видел перед собой белозубую улыбку Ва­нечки и не испытывал при этом никаких теплых воспоми­наний, никакой боли. Мне казалось, что все это было так давно, что и воспоминаний-то не стоило. Неужели я так очерствел душой? Я попытался разобраться в себе и довольно скоро понял, что это не черствость — это было чувство обреченности. И я, точно так же, как и Учитель, и Ванечка, обречен, и всякая попытка воспротивиться этой обреченности, вырваться за пределы установленного круга вещей бессмысленна и нелепа, потому что эта обреченность целесообразна.
Ванечка тысячу раз был прав, когда писал не о человеке, а о машине. Ход машины неумолим, и он это прекрасно понимал. Не понял он только одной малости: историчес­кой целесообразности этого хода. А в наше время непони­мание сродни заблуждению, от которого уже рукой подать до ереси.
Павел вовремя вышел из игры. Я не собирался следо­вать его примеру — каждому свое. Мне нужно было закончить партию.
Я поднялся к Петру Ивановичу и сообщил ему новость.
— Что ты говоришь!.. — только и смог он вымолвить. И по его глазам я понял, что сейчас он мучительно соображает, а не может ли этот Сирота чем-нибудь ском­прометировать газету и, конечно же, ее редактора. Я оказался прав.
— Ты посмотри там, в подшивках, — махнул он неоп­ределенно здоровой рукой, — что мы печатали его в последних номерах.1 Погляди, погляди внимательно, под лупой. Понял? Теперь к каждой строчке, к каждой букве могут прицепиться. Поэт!.. Не хватало нам еще поэтов. Вот тебе и лютики-цветочки...
Петр Иванович поднялся, с грохотом отодвинув кресло, и проковылял по кабинету. Я видел, ему очень хотелось что-то сказать мне, но он никак не мог решиться. Нако­нец, не выдержал, подошел ко мне вплотную и чуть ли не в ухо зашептал:
— Я тебе говорил, он мне поэму предлагал, к юбилею французской революции. Еще не читал? — он пытливо посмотрел на меня.
— Нет, — ответил я, прямо глядя ему в глаза.
Петр Иванович замахал здоровой рукой и согнулся, засунув покалеченную руку еще глубже в карман пиджака.
— Ужас! Я сразу понял, что-то тут не то, не с партийных позиций написана. И что меня сразу насторожило — ведь не о Робеспьере написал, а об этой... как ее? — головы которой рубили... Тьфу, черт, все время забываю!
— О гильотине? — напомнил я ему.
— Вот-вот! О гильотине. Но — ты меня не слышал, я тебе этого не говорил. Понял? — Петр Иванович помолчал и решил все же спросить: — А ты не знаешь, за что его могли... А?
— Понятия не имею, — и чтобы успокоить редактора, высказал предположение: — Видимо, его посчитали за родственника профессора Оленина — ведь он жил у них.
— А-а... — неопределенно протянул Петр Иванович и опять повторил: — А ты все же последние его публикации посмотри — мало ли что. Двусмысленности там, намеки — все бери на заметку и готовься в случае чего к объяснению. Понял?
Я все понял. Павел вовремя ушел, теперь Петр Ивано­вич готовил, судя по всему, в козлы отпущения меня, своего будущего зятя. А "мало ли что", как он выразился, тогда зять может оказаться и бывшим. Вот тебе и герой
Гражданской войны! Не думаю, чтобы мой отец в подоб­ной ситуации оказался шкурником — не представляю. Он даже вилы, предназначавшиеся другому, взял на себя.
В последнее время мне стоило большого труда сдержи­вать себя от резкостей и колкостей, готовых сорваться с языка, когда Петр Иванович начинал поучать меня, как надо писать его статьи, каких предметов избегать, а на что обратить особое внимание. Я понимал, что это все возрас­тающее чувство неприязни к добру не приведет, рано или поздно я сорвусь однажды, и потом уж не помогут никакие оправдания — между нами ляжет непреодолимая про­пасть: Петр Иванович не прощал обиды, нанесенные его репутации "страстного публициста". Пока что я всеми силами сдерживался и не позволял себе даже двусмыслен­ности, в разгадке которых Петр Иванович был большой мастак. Мне нужен был сейчас прочный тыл. А на первом месте в моем плане стоял Ванечка. Я уже не лгал самому себе, в его спасение я не верил. Или — почти не верил: машина была запущена, и ход ее был неумолим. Сейчас мне Ванечка нужен был для того, чтобы отвести от себя даже малейшие подозрения: ведь нас было трое. И я пошел к Павлу.
По дороге я попытался войти в нынешнее положение Ванечки, чтобы возбудить в себе нечто, напоминающее сострадание. Но поскольку о его положении я не имел никакого представления, а чувство сострадания для меня было понятием чисто книжным, то и настроение мое от этих попыток ничуть не изменилось. И уже подходя к дому Павла, я понял, что думать надо не о Ванечке, а о себе, не о его нынешнем положении, а* о своем собственном. И когда я обратил взор внутрь себя, то палец мой не сразу попал на кнопку электрического звонка.
Павел открыл мне дверь и, видимо, был немало пора­жен моим видом, потому что подхватил меня под руку и быстро повел по длинному полутемному коридору огром­ной коммунальной квартиры — мимо детских колясок, старинных сундуков, висящих по стенам корыт, велосипе­дов и всякой рухляди.
— Что еще случилось? — спросил он испуганно, едва закрыв за собой дверь.
— Ванечку арестовали...
11 Зак. № 396— За что? — вырвалось у Павла, и, сразу же поняв всю бессмысленность вопроса, он медленно опустился на стул.
— Это — Розен! — сказал я твердо, потому что и сам ни минуты не сомневался в этом. — Это — сволочь Розен!
И я напомнил Павлу, что в тот вечер, когда Ванечка читал свою поэму, нас было всего трое.
— А почему ты думаешь, что его взяли за поэму? — как мне показалось, подозрительно спросил Павел. — Ведь он жил у Олениных. Может быть, это связано с Учителем?
— Ну какое отношение имеет Сирота к Учителю? — меня начинала раздражать эта непонятливость Павла. — В таком случае нужно брать всех учеников Учителя. А то, что Ванечка пожил у него несколько месяцев... Но разве мы не дневали и ночевали у них в свое время? Нет, Паша, это сволочь Розен, и это — за поэму.
И я напомнил Павлу, что еще тогда, в тот вечер, обратил внимание, как подозрительно вел себя Розен, какие во­просы задавал Ванечке, и потом взял его поэму себе домой. И недели ему вполне хватило, чтобы профессио­нально прокомментировать поэму и предоставить, куда надо.
Павел долго сидел молча, переваривая то, что я ему выложил, а потом вдруг спросил:
— А мы с тобой — вне подозрений? Почему только Розен? Ведь нас было трое.
Павел мог бы не задавать этот вопрос, я все равно знал, что он для него существует. Но уж раз задал, тем лучше: он избавлял меня от необходимости брать инициативу на себя.
— Паша, — сказал я как можно внушительнее, — оставим тебя в покое — пусть ты будешь сам себе судьей. Что же касается меня, то я намерен употребить, и немед­ленно, свои возможности, чтобы с Ванечки сняли все обвинения.
Павел удивленно посмотрел на меня.
— У тебя есть такие возможности? Что же ты не употребил их, когда арестовали Учителя?
Я- предложил Павлу подумать, что представляет собой личность профессэра Оленина и кто такой Ванечка Сиро­та, и не преувеличивать мои возможности.
— Значит,- твой протеже не из тех, портреты которых мы носим на первомайских демонстрациях? — усмехнулся Павел. — Кто же он?
Я объяснил Павлу, что это бывший товарищ отца по Гражданской войне и коллективизации, который иногда навещает бабу Любу и теперь служит в наркомате внутрен­них дел.
— И сколько же у него шпал в петлицах? — поинтере­совался Павел.
— У него ромбы. Всего два ромба, — не моргнув глазом, ответил я, хотя ни разу так и не видел Басова в военной форме.
Павел присвистнул и поднялся со стула.
— И ты молчал о нем?
— Я о нем вспомнил только сегодня, когда узнал об аресте Ванечки!
— Тише ты!.. — Павел открыл дверь и выглянул в коридор. — Надо его найти. Ты сможешь его найти?
— Баба Люба дала мне его телефон, — соврал я. Как-то Басов велел запомнить номер его рабочего
телефона, на всякий случай, если возникнет срочная нужда. О том, чтобы я мог прийти к нему, не было и речи. Наверное, Басов этого не предусматривал. Но сейчас я был в таком положении, что другого выхода просто не видел. И я рискнул.
— Пойдем.
— Куда? — не понял Павел.
— Туда — на Лубянку, -«- и увидев, что Павел растерялся от такого неожиданного предложения, я успокоил его: — Ты подождешь меня где-нибудь рядом. Если я не выйду оттуда, ты хотя бы будешь знать, что передать бабе Любе.
— Послушай, — Павел конечно же растерялся, — а разве нельзя просто позвонить?
— У меня номер внутреннего телефона.
Павел напрягся, я чувствовал, что в нем происходит борьба. С одной стороны, он горел желанием помочь Ванечке, ас другой — опасался за меня. Наконец, видимо, решив, что опасаться за меня при таком знакомстве нечего, а какой-никакой шанс на успех нашей операции все же есть, решительно взмахнул рукой.
— Пошли.Честно говоря, когда мы подходили к Лубянке, у меня, наверное, участился пульс. Не в слишком ли серьезную игру я ввязался? Басов никогда не назначал мне встречи в одном и том же месте, и на то у него была, конечно, веская причина: он сохранял мою тайну, оберегал от малейших подозрений, от всяких неожиданностей, слу­чайностей. И вот теперь я сам, на виду у десятков прохожих, должен буду чуть ли не демонстративно войти в это угрюмое страшное здание, напомнившее мне сейчас огромную мышеловку. Я даже представить себе не мог, как встретит меня Басов, и проходя мимо огромной парадной двери с ярко начищенными бронзовыми ручка­ми, словно в бреду, одними губами, прошептал:
— Вот... Будешь следить за этой дверью, — и пройдя еще несколько шагов, обреченно добавил: — Прощай, Паша.
Круто повернулся и решительно пошел обратно. Дверь подалась легко и бесшумно закрылась за мной.
Холеный капитан, со шпалой в петлицах, высокий, стройный, подтянутый, в сверкающих сапогах, вопроси­тельно посмотрел на меня.
— Здравствуйте; — сказал я. — Мне нужно позвонить... товарищу Басову.
— Вы знаете его телефон?
Я назвал номер телефона. Капитан позвонил сам. Когда ему ответили, он доложил, что с ним хочет поговорить...
— Как фамилия? — обернулся он ко мне.
— Сын его боевого товарища.
— Сын вашего боевого товарища, — доложил в трубку капитан.
В трубке коротко пророкотало, и капитан щелкнул каблуками.
— Слушаюсь, — отчеканил он, будто стоял перед това­рищем Басовым, и бросил трубку на рычаг. — Товарищ старшина, проводите гражданина к товарищу Басову, — обратился он уже к своему помощнику, который сидел за столом, увлеченный переписыванием бумаг.
И я сразу же почувствовал, что отчужден от этого мира: здесь все были между собой "товарищи",'я же, человек с улицы, оставался для них "гражданином". Обида захлест­нула меня. Черт возьми, подумал я, что бы вы здесь делали,
дорогие "товарищи", без таких "граждан", как я, — щел­кали каблуками и переписывали из пустого в порожнее, как этот старшина? Ведь, если я захочу, вы все здесь по этажам или с ног собьетесь, или будете изнывать от безделья и волочиться, как сонные мухи. Вас же разгонят всех, если захочу этого я — Овод, в миру — простой гражданин Гуров! Горькая обида затуманила мой мозг, и когда упитанный красномордый старшина, затянутый в габардиновую гимнастерку, постучал в обитую дермати­ном дверь, я уже не чувствовал никакого страха — его начисто вытеснила злость к этим холеным чистоплюям, удобно устроившимся по уютным кабинетам.
— Входите же, — повысил голос старшина и тронул меня за рукав. Я так далеко ушел в себя, что не слышал его первого приглашения, чем доставил ему удовольствие: он решил, конечно, что я оцепенел от страха, и это тешило его профессиональное самолюбие.
Я вошел в просторный светлый кабинет, застланный ковром. Из-за массивного резного стола резко поднялся и вышел навстречу мне Басов. Коротко жестом руки он освободил старшину, и тот мягко прикрыл дверь, оставив нас вдвоем.
Мощную фигуру Басова плотно облегал ладно скроен­ный светло-серый пиджак. Острые стрелки на его темных брюках были точно только что из-под утюга. И я опять не увидел ни его шпал, ни ромбов.
. Басов протянул мне руку и так заглянул внутрь меня своими глазами-омутами, что я сразу же забыл и об обиде, и о злости. Я быстро осознал, где нахожусь. И только интуиция подсказывала мне, что нужно держаться и вести себя достойно. В конце концов я пришел не к чужому человеку, и он должен меня понять.
— Садись.
Перед столом, друг против друга, стояло два низких кожаных кресла. Усадив меня в одно из них, Басов сел напротив.
— Что случилось, Георгий? Думаю, что причина долж­на быть слишком серьезной, если ты позволил себе то...

суббота, 20 апреля 2013 г.

Мы свернули на широкую улицу...


Мы свернули на широкую улицу, которая длинно тяну¬лась у самой подошвы сырта, и вскоре подошли к ничем не примечательному деревянному дому — обычному, как я заметил, для этого села. Отец открыл калитку и пропус¬тил Басова и милиционеров, потом вошел сам вместе со своим "активом". Небольшой двор стал тесен. Против дома, через двор, стояла небольшая добротная банька, к самому дому примыкали коровник и сенник. Из коровни¬ка вышел мужик лет сорока с небольшим, неся перед собой на вилах кучу навоза. Он сбросил навоз в тележку, стоящую тут же, у двери, воткнул вилы в землю и, опершись на них, посмотрел на всех светлыми улыбающи¬мися глазами. И не было в них ни испуга, ни подозритель¬ности.
Я надеялся увидеть крепкого головастого мужика в картузе с лакированным козырьком, заросшего почему-то непременно рыжей щетиной, с хищно оскаленными зуба¬ми и в лакированных сапогах, — таким, каким рисовали на плакатах кулака. Перед нами же стоял обычный мужик в душегрейке, валяной шерстяной шапке и в старых сапо-| їх, измазанных навозом. Он не был похож и на тех, кого I видел в вагоне поезда, — обозленных, хрипло орущих, с ГУІССТЯЩИМИ от ненависти глазами.
        Добро пожаловать, люди добрые, — сказал он прият¬ным мягким голосом и хитро посмотрел на отца. — Вот і гренку отвел на общий двор, теперь дух ее из коровника им гребаю. А ты не за граммофоном ли пришел, Алексеич?
        За ним, — ответил Басов за отца. — Вытаскивай его ■ юда и заводи.
        Так ведь можно и в дом пройти, — растерялся К.)повалов, почуяв недоброе в тоне уполномоченного.
        Нет, — улыбнулся Басов губами, — в доме мы ни гончем. Ты уж поставь его здесь: пусть весь Перелюб і путает и веселится. Ведь есть у тебя веселые пластинки?
І її крыльцо уже вышли сыновья и дочери Коновалова: ■и і- 1с гверо — один к одному рослые, крепкие, красивые. Мілдшая была почти моя ровесница. Она вскинула глаза и стала с любопытством рассматривать меня. Я почувство¬вал, что краснею, и отвернулся.
Коновалов мотнул сыновьям головой, и они вынесли во двор табуретку и граммофон. Труба сверкала на солнце всеми цветами радуги, это была действительно буржуй¬ская штуковина. Лакированный ящик напомнил мне пла¬кат, на котором кулак был изображен в лакированных сапогах и в картузе с лакированным козырьком. Я неволь¬но перевел взгляд на измазанные навозом сапоги Конова¬лова, который продолжал стоять, опершись на вилы, и нехорошее чувство к нему вкралось в мою душу, — да ведь правильно сказал Басов: он смеется над всеми нами и даже не скрывает этого. Мне стало обидно за отца. И те симпатии, которые Коновалов сразу же вызвал у меня, вдруг обернулись неприязнью. Я почувствовал себя так, будто этот мужичок обвел меня вокруг пальца, как ребен¬ка, и еще усмехается при этом.
Раздалось шипение, быстрые пальцы пробежали по клавишам фортепьяно, и в морозном воздухе взвился ни с чем не сравнимый голос:
Гай да, тройка, снег пушистый, Ночь морозная кругом, Светит месяц серебристый, Мчится парочка вдвоем...
В затерянном в степях Перелюбе пела Анастасия Вяль-цева! Мне было лет восемь, когда, еще в нэповские времена, мы, мальчишки, ходили слушать ее записи на угол. Рождественки — к зеркальным окнам шикарного ресторана "Савой". И смотрели, как могучий швейцар н ливрее, расшитой золотыми позументами, важно встреча¬ет у застекленных дверей новых буржуев с красивыми дамами, подкатившими на лихачах или авто. Дамы спер кали драгоценностями, а когда проходили мимо, в воздухе долго еще висел тонкий тревожащий запах духов, пудры и еще чего-то необъяснимого.
Я Так далеко ушел в воспоминания, что не сразу сообразил, что произошло. Это случилось почти мгноиеи но. Кажется, молоденький милиционер, видно, под ш к-чатлением игривого романса вдруг не выдержал и шуЩ
поцеловал старшую дочь Коновалова в щечку — и тут же получил от ее брата удар кулаком в грудь. Не ожидавший этого милиционер не удержал равновесие и грохнулся на спину, выпустив из рук винтовку, которая отскочила к калитке. И в этот момент раздался выстрел. Парень обернулся, удивленно посмотрел на Басова и медленно опустился на снег. Басов с потемневшими до черноты глазами стоял с револьвером в руке.
Первым опомнился Коновалов. Он вырвал из земли вилы, подхватил их наперевес и с побелевшими глазами и каким-то утробным стоном бросился сбоку к Басову. Но мой отец был ближе. Он поднял руки, пытаясь остановить обезумевшего Коновалова, и рванулся вперед. В этот момент Коновалов и всадил отцу вилы в грудь. На какое-то мгновенье опоздал второй выстрел Басова, и Коновалов осел рядом с отцом.
Все это произошло так неожиданно, так скоротечно, что показалось мне сном, бредом. Но когда я снова посмотрел на отца, лежащего на спине с покосившимися милами в груди, все поплыло передо мной, и я потерял ">шание. Последнее, что я услышал, были какие-то п і яотские слова, которые медленно тянула Вяльцева: "Мчится па-арочка-а вдво-оем..."
— Вот и ты прошел свою Пресню, — скажет мне потом ГніОа Люба. —Ты можешь гордиться собой.
Мне приятно будет услышать это, хотя, честно говоря, и мс совсем пойму, чем могу гордиться. Тем, что потерял і отнание при виде той дикой сцены? Но еще чуть позже, кіч да я прочту автобиографии своих великих современни-НМІ и узнаю, что один в четырнадцать лет "командовал полком", а другой в столь же нежном возрасте "гонялся за •тилами", я соображу, что и мне не зазорно будет напи-• и п. в назидание потомкам, как в тринадцать лет я "участвовал в ликвидации кулачества, как класса". Исто¬рию, конечно же, поправить нельзя, но отчего ее слегка не припудрить? От этого она будет выглядеть только привле-МІЄЛІ.ІІСС.
І Іо все это — лирическая история, или, если хотите, —
•рнческая лирика. Мне же долгое время не давала
и          ч мысль, которая начисто лишала меня ореола триум-венец высшей математики. Павла захватила какая-то идиотская идея чуть ли не синтезировать с помощью математики весь мир материальный с миром духовным, чтобы таким образом доказать единство всего сущего. Итогом этой работы должна быть таблица, наподобие таблицы Менделеева. Впрочем, я ничего в этом не смыс­лю. Когда Павел начинает мне объяснять свою математи­ческую модель "на пальцах", я все прекрасно понимаю и даже делаю попытки развить его мысль. Но как только мы прекращаем разговор, у меня все вылетает из головы, и я не могу даже вспомнить логику его рассуждений.
Павел — умнейший парень, бывший беспризорник, а такие сами делают свою карьеру и свою судьбу. Учитель прочил его в аспирантуру, которая должна была открыться при институте. Но, увы, открытие ее опять отложили, и я уговорил друга вместе поработать в газете у Федорова и, но торопясь, готовиться в аспирантуру, которую уж в следу­ющем-то году обещали открыть непременно.
Честно говоря, я еще раньше просил Петра Ивановичи иметь в виду и Боброва: мне не хотелось с ним расставать­ся и, кроме того, у меня была надежда пристрастить его к журналистике. С его философским складом ума мы могли бы сделать газету одной из лучших в стране. Я сумел убедить в этом Петра Ивановича, и он загорелся моей идеей. Разумеется, Павел об этом ничего не знал.
Не стану скромничать, после того как обо мне да пи материал и я сам написал несколько очерков, моя фами лия в журналистских кругах уже звучала. "Гуров? Тот самый, который..." Да, да, тот самый. Это мне льстило. И когда мы с Павлом простились с институтом и пришли и газету, меня приняли как своего. Мы сразу же попали и бурный круговорот газетной суеты. Мотались по заводам и фабрикам, по колхозам и совхозам, по научным инсти тутам и школам. И о ком, и о чем только не писали! Уже через несколько месяцев работы мне стало казаться, что, | пожалуй, в Москве трудно найти человека, с которым у нас не было бы общих знакомых.
Когда вышла в свет повесть Алексея Николас ним Толстого "Хлеб" ("Оборона Царицына"), я ходил к "ом ветскому графу" в его особняк в Спиридоньевском пс|и улке, чтобы взять у него интервью. Это было ответе пи н
:
н< ишее задание. Поскольку повесть рассказывала о бое-п< >н работе товарища Сталина и его ближайшего соратни-1 товарища Ворошилова, Петр Иванович послал мой агериал на утверждение в Управление агитпропа ЦК партии самому Искандерову, который и завизировал его Осз единого замечания. А когда вскоре Толстой был награжден орденом Ленина, я почувствовал себя так, будто сам разделил эту награду с великим писателем.
Внес я свою лепту и в разгром театра Мейерхольда — атого центра оголтелого формализма (тоже сильное сло-Мчко — "оголтелый"!). Я просмотрел там два спектакля и и в пух рецензиях не оставил от них камня на камне.
Вообще мне особенно удавались статьи, в которых нуж-П11 было "вскрыть" и "пригвоздить", как говорил Петр Пп.шович. Вот у Павла не было той классовой злости,
• " и >рая требовалась от журналиста, он все пытался анали-'|'1">нать, искать какую-то суть вещей, а этого совсем не
• |ц (ювалось. Я это понял сразу. Считаю, что по натуре я все *' человек скорее добрый, чем злой. Но нельзя же было н I к )и влять доброту к врагам! Видно, пепел Клааса действи-
• I иыю стучал в мое сердце, и если бы я даже захотел, я не мш бы заглушить его призывный стук. Когда мне нужно Ом но особенно взвинтить себя, настроить на бескомпро-
тгиую ярость, я клал перед собой кожаный мешочек, в п 'ром хранилась земля с могилы отец, и жалил наповал.
и), я оправдывал свой тайный псевдоним. Но отдельном листочке у меня были выписаны слова и • 11' а жения, без которых теперь не мог обойтись ни один и'>й публицист: "беспринципный", "безыдейный", ц|"' Iшшийся за чечевичную похлебку" (или — за трид-11. • рсбренников), "банда убийц", "шпионы", "дивер-
па , "вредители", "отравители", "подлые изменни-
I ели эти слова употреблять в меру и в нужный • м | а 11, текст производит поразительное впечатление. Но, к сожалению, приходилось не только "блистать", I' и | ам н маться "черной" работой— редактировать чужие пор мал м, а то и писать за других. Особенно меня I иод и ми из себя бесконечные записки о политотделах в н | I раждлнекой войны бывшего идеалиста, а ныне —простейшую мысль, и мне раз в неделю приходилось чуть ли не переписывать весь текст за него. Меня вначале удивляло литературное косноязычие этого образованного интеллигентного человека, бывшего однодумца Оленина. Порой казалось, что он чуть ли не умышленно калечит свои мысли. Но потом, думаю, я его отлично понял: он писал о том, что ему было чуждо органически, он насило­вал свой ум, пытаясь оплодотворить идею, которую считал заведомо бесплодной и не воспринимал ни умом, ни сердцем. И когда я понял это, я сообразил, что такое открытие может еще сослужить мне службу: к тому време­ни я уже знал, что следует всегда оставлять себе простран­ство для маневра. Этому научил меня Басов, конечно же, сам того не желая. Чтобы быть хотя бы немного независи­мым от его воли, я должен был иметь в запасе свои варианты, о которых он не мог догадываться. Он никогда не позволял себе делиться со мной своими знаниями, которых, я чувствовал, у него было в избытке, почему жо я должен был обнажаться перед ним? Я хотел дать ему почувствовать, что и у меня есть нечто, неизвестное ему. Это меня ставило бы с ним не только в равное положение, но, думаю, даже возвышало бы над ним, — все-таки он пользуется моими знаниями, а не я — его.
Но я отвлекся. В конце концов, мы с Басовым делали одно дело, и наши личные отношения никогда не были ему помехой. Слаб человек — пусть эта истина будет утешительным оправданием игры моего самолюбия.
Я уже говорил, что с Петром Ивановичем у меня ср;пу же сложились прекрасные деловые отношения. Он меня не только не опекал, но, наоборот, дал мне полную волю. Я сам выбирал темы, искал себе авторов, ездил в коман­дировки, куда хотел и когда хотел. "Ты сам семи пядей но лбу", — говорил он мне, когда я пытался с ним о чем-нибудь посоветоваться. И постепенно я вообще перестал с ним советоваться по редакционным делам. Оказалось, что это устраивало и меня, и его.
За стенами же редакции у нас были почти родствен 11 ме отношения. Петр Иванович считал меня чуть ли не споим сыном и, наверное, имел на это полное право: мы дружил и с Ольгой с малых лет, и как-то уж само собой считал. >< ь, что предназначены друг другу.
Любил ли я ее? Не знаю. Скорее всего, я к ней привык, гак привык, что если не видел несколько дней, мне Казалось, будто теряю часть самого себя. Думаю, что и у Нее ко мне было такое же отношение. Хотя нет, она-то, видимо, меня все же любила, ведь она была девушкой, а не пушкам самой натурой предназначено любить. Во вся­ком случае, в любви мы друг другу никогда не признава-нись. Во-первых, это считалось тогда проявлением ме­щанства, буржуазных чувств, а во-вторых, я с Ольгой настолько сзыкся, что всякое объяснение прозвучало бы как дикая нелепость.
В тот год, когда мы с Павлом вышли за порог института || I амостоятельную жизнь, Ольга перешагнула его, об этом V* позаботился Розен.
Гак вот, если я лишь приводил в порядок в статьях Р< I юна его сумбурные мысли, то Петр Иванович, видимо, и.| правах будущего родственника, предлагал мне самому рождать за него мысли. После того, как я однажды ш.травил, а, в сущности, написал за него статью, которая очень понравилась кому-то там, "наверху", он заразился
.....инительством. Я его понимал, ему нужно было как-то
ио( становить дутую славу "страстного боевого публицис-I и ", которая давно уже потускнела, а порох в пороховнице иссяк после первого же выстрела еще на Южном фронте. Й (к >т, взбодренный успехом, он решил использовать меня и качестве литературного"негра". Чтобы я не убивал свое нришцснное время лишней работой, он передал Розена и м< и кую черновую работу на попечение Павла, а мои щорчсские силы "сосредоточил" на самом себе.
Удобно расположившись в кресле, он рассказывал, о им 1>1.1 ему хотелось написать, что "вскрыть", а что "пригвоздить", а я должен был воплотить все это в "аркой" публицистической статье за его подписью. Иной р|| I <>н мне просто передавал листок бумаги, исписанный »о|.ипмм почерком: "Тезисы моей статьи". И просил все ' о| рачить" по пунктам в соответствующей форме. "У тебя ■мо цучшс получится, — говорил он. — Я потом посмотрю и поправлю. А мыслей здесь на целую книгу!" Скоро в журналистских кругах всерьез заговорили о 1М рождении" Петра Федорова. И никому невдомек сравнить стиль "его" статей с моим стилем. "Его статьи цитировали на всех уровнях, на них ссылались, и что самое поразительное, Петр Иванович и сам всерьез принимал это как должное: он в самом деле считал, что я лишь переношу на бумагу его гениальные мысли. Странно было то, что никому и в голову не приходило усомниться в этом "втором рождении" публициста, у которого вдруг к пятидесяти годам прорезался зуб мудрости.
Меня просто подмывало поделиться с кем-нибудь своей обидой, чтобы хоть кто-то знал, что и это опять я — Гуров. Мне было бы тогда легче.
Ольга знала, что я помогаю ее отцу, но она совсем не понимала, в чем заключается эта помощь, и по наивности полагала, что это обычная журналистская работа. Разо­чаровывать ее не хотелось, да еще и неизвестно, как бы она это восприняла. И тогда я рассказал обо всем моему единственному другу, на которого всегда мог положиться — Павлу Боброву. К моему удивлению, он отнесся к этому совершенно спокойно. Более того, стал даже защищать Петра Ивановича. Я согласен, не его вина, что не при­шлось ему в свое время учиться. Зато мы выучились благодаря таким, как он и мой отец, которые завоевали для нас право на эти институты. Конечно, как сказал Павел, Петр Иванович "отличный мужик", он не лезет в наши дела и дает нам полную свободу действий. Все это так, но я ведь о другом — о том, что один человек использует славу другого! Павел, безусловно, понимал, чем я возмущен, и, наверное, желая утешить меня, не подумав, ляпнул такое, то я потерял дар речи. Он сказал, что если б Петр Иванович попросил его помочь, он бы тоже ему не отказал. Умный человек, а какая непрости­тельная самоуверенность! Да ведь для того, чтобы зани­маться партийной публицистикой, нужен дар свыше, особое состояние души, психологический настрой, клас­совая ненависть должна охватывать все твое существо, бурлить и клокотать, как лава в вулкане! Павлу не дано быго этого понять, — видно, его предки умирали или и своей постели, или на пашне, в борозде. Глупо было на нею обижаться. И когда я успокоился, почувствовал, что поело моей исповеди мне действительно стало легче: хоть Павел будет знать, что так называемые статьи П.Федорова — это опять же Г.Гуров, уж он-то ценит и мои творческие
способности, и мои деловые возможности, а его мнением я все же очень дорожил.
У Павла было удивительно развито чувство прекрасно­го. Думаю, это тоже дано свыше, его не приобретешь ни чтением книг, ни опытом. И это тоже состояние души. Я презираю мистику, чертовщину, всякую идеалистическую чушь, но все же закладывается в человеке еще до его рождения что-то такое, что потом определяет и его харак­тер, и его привязанности, и его жизненный выбор. Когда и говорю: "душа", "дано свыше", то, конечно же, это не имеет никакого отношения к суеверию, я употребляю эти (нова в их обиходном, бытовом, что ли, смысле, когда мы Котим объяснить то, что пока еще нам непонятно. Нечто ироде: "черт попутал". Ну откуда у Павла, не помнящего пи отца, ни мать, мыкающегося до института по детским приемникам и колониям, вдруг это изысканное чувство? гадка природы, до которой еще не дошла очередь.
А вот Учитель на эту загадку даже не обратил внимания, наверняка у него уже был на нее ответ. Он сразу же почувствовал в Павле человека, который со временем Может стать достойным продолжателем его дела. По­ни >ему, он даже пытался делать вид, что относится к немуте, как звали поэта. Такой фамилией его наградили на шахте. А потом он попал к знаменитому Макаренко. И будто бы в "Педагогической поэме" Антон Семенович даже написал о нем. Ванечка пришел в коммуну Макарен­ко как раз в тот год, когда Павел покинул ее, поэтому у них оказалось немало общих знакомых. Тут мне сразу стала понятна симпатия Павла к собрату по несчастью.
Ванечка поступил в наш институт в прошлом году и сразу же попал в поле зрения Всеволода Вячеславовича. Оленины были страстными поклонниками поэзии и му­зыки. Они как-то с юмором рассказывали, что в свой медовый месяц не отправились в свадебное путешествие, а написали и потом издали книгу о космическом проис­хождении этих двух искусств. "Это путешествие к звездам помогло нам, конечно, лучше узнать друг друга, чем если бы мы прокатились, скажем, до какого-нибудь Урюпин-ска", — смеялась Нина Владимировна.
И вот, когда однажды Учитель пригласил к себе домой Ванечку почитать стихи, Нина Владимировна воспылала к нему такой материнской любовью, что настояла на том, чтобы он остался жить у них. Думаю, бездетных Олениных не столько покорил поэтический талант Ванечки, сколько глубоко затронула его несчастная судьба. Как сказал мне Павел, они решили серьезно заняться его образованием и воспитанием. Ну что ж, подумал я, парню здорово повез­ло. И мне захотелось увидеть этого счастливца. Случай представился скоро.
Я только что вернулся из Сталинграда — искал на тракторном заводе, этом первенце пятилетки, героев ро­мана Якова Ильина "Большой конвейер". Книга вышла четыре года назад, и вот у меня возникла идея: написать о дальнейшей судьбе ее героев — "великих людей нашей эпохи", как было сказано "группой товарищей" в преди­словии к изданию. Когда я приехал туда и пришел в партком завода, его секретарь, тщедушный человечек в полувоенной форме, подозрительно долго рассматривал мое редакционное удостоверение и, ничего не сказав, позвал другого товарища, чем-то напоминающего Басова, который, еще раз сравнив фотографию на удостоверении с моей физиономией, сразу спросил, почему это газету вдруг заинтересовали враги народа. Я был ошарашен, но не сражен, и пояснил товарищу, что роман знаю прекрас­но и отлично помню, как один из его героев, Газган, шписал в своем блокноте: "О Дмитриевском. Скрытный, ловко маскирующийся враг. Разоблачить". И если Дмит­риевского все-таки разоблачили, то это лишь доказывает ижиальность автора, сумевшего предвидеть события. Но, сказал я, у меня и нет намерения писать о том, кого писатель вывел под именем Дмитриевского, я хотел бы написать о Газгане, его разоблачителе.
— Кого писатель показал по этим именем? — спросил
и.
— Взбесившегося троцкиста, — медленно проговорил товарищ, не спуская с меня глаз.
— Но, может быт, Газган — это обобщенный тип? — пытался я все же вразумить строгого товарища.
Но он, видимо, не хуже меня знал теорию литературы.
— Всех, кого этот тип обобщал, мы тоже не оставили без внимания. А вы как думали? — и снова пристальный игл яд.
Об этом я как-то не подумал. И тогда у меня вдруг рппилась шальная мысль написать о самом этом товари­ще, который, конечно же, жертвуя собой, участвовал в р> «облачении осиного гнезда. Товарищ набычился (ну, юм но — Басов!) и, стрельнув глазами в сторону безмолз-ИОГО парторга, сухо отрезал: Я не тщеславен.
II посоветовал мне лучше почитать роман "Хлеб" на­родного депутата Алексея Толстого и рассказать своим (икнелям, как из купеческого Царицына город превра­ти я в социалистический Сталинград.
( гем я и возвратился из командировки. И вот теперь I идсл и маялся, как оправдать затраченные на поездку пиши. Тут меня и выручил Павел. Он сгреб все мои мумЬурныс записи в кучу и смахнул их в ящик письменно-И1 | юна.
11 о I пли на смотрины, — объявил он. — Нас уже ждут. V () не н иных нас действительно ждали, это я понял по нор 1.иому столу. Нина Владимировна любила угощать
I.....и, и накрытый стол меня ничуть бы не удивил, если
I» ни нем не стояла бутылка шампанского. У Олениных, км* и у пае и доме, не принято было держать спиртное. И я сразу сообразил, что все это делается ради Ванечки, которого вводили в круг новых знакомств. Я оказался прав, но только отчасти.
Знакомя меня с Ванечкой, Нина Владимировна не скрывала своей нечаянной радости, и я видел по ее глазам, что ей очень хочется, чтобы и я разделил с ней эту радость. Я не стал ее огорчать, тем более, что Ванечка действитель­но сразу же мне понравился. Да он и не мог не понравить­ся, этот веселый златокудрый красавец с румянцем во всю щеку, которому не было еще и восемнадцати, искренний и простодушный в каждом слове и в каждом жесте. Одним своим видом он будто всем и каждому говорил: "Вот он — я! Весь тут!" Он чем-то был похож на Есенина на снимке, который я как-то видел еще в старом "Огоньке". (Потом, когда товарищ Бухарин разоблачил кулацкую сущность этого поэта, ни его портретов, ни его стихов уже не появлялось.)
Нина Владимировна сразу же представила меня Ванеч­ке, как "влиятельного человека" в газете, и просила меня покровительствовать поэтическому таланту. Как я потом узнал, она просила об этом же и Павла. Ну, что ж, ее можно было понять, и я дал ей слово не оставлять Ванечку без внимания.
И все же главная причина застолья была в другом. Когда мы заняли свои места и Ванечка по просьбе Нины Владимировны наполнил бокалы, мы с Павлом услышали потрясающую новость: несколько видных могуществен­ных академиков выдвинули Всеволода Вячеславовича в члены Академии наук СССР по отделению филологии. Это торжественно сообщила нам, подняв бокал, Нина Владимировна и предложила выпить за будущего акаде­мика Оленина. Мы встали и под троекратное "ура" опус­тошили свои бокалы.
Сам же Всеволод Вячеславович, казалось, был даже недоволен всем этим торжеством, хмурился и кривил губы. Он поднял бокал, подержал его и отставил далеко в сторону. Но Нину Владимировну уже нельзя было остано­вить, я никогда не видел ее такой возбужденной.
— Вы представляете, — блестела она глазами, — что самое поразительное? Среди выдвинувших Всеволода Вячеславовича — ведущий марксист страны академик
Маркин! Всеволод Вячеславович, не означает ли это признание свободы вероисповеданий в философии?
Нина Владимировна явно подтрунивала над мужем, келая его хоть немного расшевелить. Но Всеволод Вяче-I мавович не принял ее игры.
— Не означает, Нина Владимировна, — ответил он *муро. — Не забывай, что я выдвинут по отделению филологии, а не философии.
— Бедный Всеволод Вячеславович... — притворно вздох-мула Нина Владимировна. — Как сказал Данте: "Я не был мертв, и жив я не был тоже".
— Не надо беспокоить тени великих, — остановил ее Иссволод Вячеславович. — Они тебя не поймут, ибо для них философия значила нечто иное, чем эквилибристика.
И конце концов, общими усилиями нам все же удалось расшевелить Учителя, и он даже начал шутить.

четверг, 18 апреля 2013 г.

"У бабы Любы появились на глазах слезы"


Мне показалось, что сказал он это с какой-то затаенной грустью, и понял его: конечно же, он сразу вспомнил моего отца и пожалел о том, что не успел он увидеть своего взрослого сына.
Я отошел от двери и пропустил его вперед. Басов по-хозяйски прошел в комнату и обнял стоящую у стола бабу Любу. Они расцеловались, и у бабы Любы появились на глазах слезы. Это были первые и последние слезы, кото¬рые я видел у нее: когда она узнала о смерти отца, то лишь плотно сжала губы и застонала, опустившись на лавку.
Басов взял ее ладонь в свои руки и нежно погладил своими короткими толстыми пальцами. Баба Люба вздох¬нула и попыталась улыбнуться.
        Ну, ладно... Разнюнилась. Мойте руки и садитесь за стол. У меня как раз обед готов.
Но Басов от обеда отказался, сославшись, как всегда, на дела, и попросил только чаю. Он раскрыл свой портфель и выложил на стол несколько коробок конфет, печенья, пряников: "к чаю", как сказал он. Это было кстати — карточки еще не отменили. Потом он достал из внутрен¬него кармана пиджака конверт и передал бабе Любе. В нем было две фотокарточки: на одной снят деревянный обе¬лиск со звездой, на другой — крупным планом табличка, укрепленная на этом обелиске:
Организатор и первый председатель колхоза
"Коммунар" ГУРОВ Вениамин Алексеевич (1889 - 1929)
        Это я сделал перед отъездом, неделю назад, — Басов открыл в портфеле кармашек и достал оттуда небольшой кожаный мешочек, который передал мне. — А это тебе, Георгий, — земля с могилы твоего отца. И пусть она, как пепел Клааса, всегда стучит в твое сердце.
Я взял эту землю и долго под немигающим взглядом Басова не знал, куда положить ее. Наконец я вспомнил о большом накладном кармане на моей рубашке апаш и осторожно опустил в него мешочек. Басов удовлетворен¬но кивнул и сильно сжал мое плечо.
За чаем он коротко рассказал нам с бабой Любой, что в связи с разделением Нижнего Поволжья на два края — Саратовский и Сталинградский и преобразованием ОГПУ в НКВД начальство сочло целесообразным перевести его, Басова, на ответственную работу в Москву. И что теперь он будет иметь возможность чаще навещать нас, а мне уделять больше внимания.
        Отца я тебе заменить не смогу, — пояснил он. — Но ценою своей жизни он спас мою, и я сделаю все, чтобы помочь тебе выбрать правильный жизненный путь. Я хочу, чтобы ты был достоин памяти своего отца.
        Вы ничем нам не обязаны, Алексей, — возразила баба Люба и поджала губы. — В свое время и вы спасли меня с сыном. Такова уж логика борьбы, которую мы выбрали вполне сознательно.
        Именно в силу этой логики, — четко произнес Ьпсов, — я и обязан заботиться о преемственности революционных традиций.
Баба Люба дернула бровью и вынуждена была согла¬ситься, что, скорее всего, Басов прав, а она, к сожалению, как-то не подумала об этом. Басов тут же спросил, куда я намерен поступать осенью. У меня было два варианта — или МГУ, или институт, где преподавал теперь после расформирования института Красной профессуры Розен. 1\>чсн упорно тянул меня к себе. Басов помолчал, обдумывая мой выбор, и как о чем-то о окончательно рещенном одобрил предложение Розена.
        Я слышал об этом институте, — сказал он. — Там (>ран сейчас лучший профессорско-преподавательский
тан.
        А в МГУ? — удивился я.
        Георгий, я знаю, что говорю, — Басов в упор посмот-I» и на меня, и я понял, что он действительно знает, о чем шпорит. — После института ты можешь остаться или в п. иирантуре, или, что еще разумнее, — посвятить себя * \ риалистике: нам очень нужны свои кадры в журналис¬тке. В нашей действительности она определяет и будет ВИрсдслять передний край идеологической борьбы. Не Думаю, чтобы Гуров-младший хотел уклониться от этой Пм|и.(>1,1.
Я I олько что изучал по вузовской программе материалы недавно прошедшего ХУП съезда ВКП(б), который был назван "съездом победителей", и слово "борьба" меня смутило: если мы победили, то с кем же теперь бороться? Об этом я и сказал Басову. Вместо ответа Алексей Алек¬сандрович поднялся, поблагодарил бабу Любу за угощение и предложил мне проводить его. Во дворе он посмотрел на свои наручные часы и улыбнулся краешками губ.
        У меня есть еще время. Не прокатиться ли нам по Бульварному кольцу? — предложил он.
Конечно же, я не мог отказать себе в таком удовольст¬вии. Мы сели на заднее сиденье, и не успел я устроиться поудобнее, как молчаливый шофер в темной паре и при галстуке вырулил на Рождественский бульвар.
        Свернем на Арбате, — сказал Басов шоферу, и тот молча, не оборачиваясь, кивнул. — А теперь, Георгий, отвечу на твой вопрос: с кем же теперь бороться? Извини, но ты поверхностно ознакомился с материалами съезда. А их следует изучать до каждой фразы, до каждого слова, до каждой точки. Тебе уже ответил товарищ Киров. Есть опасность, говорил он, так увлечься всякими песнопения¬ми, что перестанешь понимать, что кругом творится. А точку поставил товарищ Сталин — в отчетном докладе. Дело явным образом идет к новой войне, сказал он. Ты был свидетелем наших побед на внутреннем фронте и совсем забыл о врагах внешних, увлекся песнопениями. А враг теперь, Георгий, выступает уже не с вилами и не со звериным оскалом, который ты видел. Вилы он заменил ядом, а оскал свой — медовой улыбочкой. И обнаружить его гораздо сложнее, чем кулака: он многолик, этот враг. Он может ходить с тобой, в кино, шутить и смеяться, сидеть за одной партой, даже читать тебе лекции, — он повсюду. И нам придется теперь учиться распознавать его и разоблачать. И это дело не только партии, не только органов — это дело каждого честного советского человека. Ты меня понял?
Я посмотрел на Басова и почувствовал вдруг себя зеленым недоучившимся школяром, который еще и чи¬тать-то не научился, но уже возомнил себя "ликвидатором класса". Как я мог не вникнуть в такую простую, но мудрую фразу товарища Сталина. И мудрость ее заключа¬лась в том, что она, как всегда у товарища Сталина, в сжатом виде определяла цель борьбы, ее задачи и средства. И как я мог забыть, что вот уже полтора года прошло с тех пор, как в Германии к власти пришли фашисты?
Когда я читал газетные статьи и заметки о международ¬ных событиях, мне все это казалось чем-то далеким, отвлеченным, лично меня не касающимся. Я всегда счи¬тал, что это дело политиков и дипломатов-профессиона¬лов. Басов будто снял с моих глаз пелену, и я неожиданно для самого себя увидел весь мир, огромный и разноязы¬кий, в котором было место для моей, Гурова, личности. Басов преподал мне урок гражданственности, научив сознавать себя в этом мире человеком. В школе нас этому не учили, а если и учили, то по лозунгам и наглядной агитации, которые не задевали ни ум, ни сердце. Даже и не это главное, В школе мне прививали чувство "массо¬вости", "коллективизма", Басов дал мне почувствовать себя именно человеком. А это пробудило во мне сознание значимости. И я понял, что с этих пор Басов заменил мне отца и, даже больше того: отец всегда разговаривал со мной, как с ребенком, Басов говорил, как с личностью.
        Почему молчишь? — глядя перед собой, спросил Басов.
И я сбивчиво стал говорить о всем том, о чем успел передумать, благодарил его за то, что он, несмотря на занятость, уделяет мне столько внимания, что... Короче, от смущения я сбился, замолчал и ожидал увидеть на губах Басова подобие улыбки, — это бы меня убило. Но Басов не улыбнулся. Он положил на мое колено свою широкую ладонь и внимательно посмотрел мне в глаза.
        Я знал, что ты поймешь меня, — сказал он своим обычным тоном. — Ты же сын Вениамина Гурова, и земля с его могилы не может не жечь тебе сердце.
Я невольно дотронулся рукой до кармашка: мне стало » гмдно, что я забыл об этой земле. А вспомнив о земле, я «кпомнил об отце, вернее, ту сцену, которая произошла п крестьянском дворе. И вдруг словно увидел перед ■ обой, — нет, не отца, а глаза той младшей сестренки Коноваловых, которая своим любопытным взглядом сму-|ц па меня тогда. И я спросил:
        А что Коноваловых... ну, тех, которые с граммофо¬ном? Их раскулачили?
        Нет. Их расстреляли, в степи, по дороге в Пугачев.
        Всех?..
Басов повернул шею и посмотрел на меня так, будто только заметил, что с ним кто-то сидит.
        Разумеется, всех. С кулаком нужно было разговари¬вать языком свинца. Это говорю не я, так сказал товарищ Бухарин. — Басов помолчал, видно, вспоминая ту степную дорогу на Пугачев, и добавил: — Они хотели бежать и напали в машине на моих милиционеров. Бандиты. Я не мог, да и не считал себя вправе сдерживать классовую ненависть. Ей постоянно нужно давать выход, иначе она взорвет нас самих изнутри. Жалость унижает человека. Это тоже сказал не я — Горький. Классовая ненависть, запомни, — это то единственное, что нам поможет одолеть врага. А что мы его одолеем, в этом сомневаться не приходится: нет таких крепостей, которые бы не брали большевики.
Впереди показалась серая громада здания, но Басов велел шоферу сворачивать налево, чтобы довезти меня до дома. На углу Кузнецкого моста он приказал остановиться и послал шофера в табачный магазин за папиросами.
        Вы же не курите, — удивился я.
        У меня бывают гости, и я люблю их угощать. А теперь слушай меня внимательно.
Теперь, обращаясь ко мне, он смотрел, не мигая, прямо перед собой, в ветровое стекло, и создавалось впечатле¬ние, что он разговаривает сам с собою, вслух. Вместе с бесстрастным тоном это придавало его словам некую романтическую таинственность, что меня, честно говоря, вначале заинтриговало, и я уж было чуть не принял эту игру с улыбкой, но быстро сообразил, что это не было игрой в приключения, меня приобщали к чему-то такому, о чем я еще не мог догадываться, но уже чувствовал, что это начинает меня уносить куда-то ввысь — в некую исключительность. И эта исключительность стала вдруг отделять меня, почти физически, от толп прохожих не только стенками автомобиля.
        Так слушай, Георгий, меня внимательно, — повто¬рил Басов. —То, о чем мы с тобой говорили в дороге, не представляет никакой тайны. Но впредь обстоятельства могут сложиться так, что уже одно твое общение со мной будет составлять государственную тайну. Пока прошу тебя только запомнить эту, а поймешь — позже. С этих пор мы с тобою для других не знакомы. Любови Георгиевне о наших новых отношениях тоже ничего не говори. Так будет лучше для нее.
Это уже было совсем непонятно: хранительницу семей¬ных преданий четырех поколений революционеров оста¬вить на обочине истории?
        Но ведь баба Люба, — стал я горячо внушать Басову, — тоже могла бы принести пользу! Ее опыт...
Басов, продолжая глядеть вперед, с силой опустил ладонь на мою коленку и больно сжал ее. Я осекся.
        Запомни, Георгий, — сказал он, — нашему опыту нет аналогов в истории, как нет аналогов и нашему государ¬ству. — Тут он скосил на меня глаза, и, как мне показалось, в его интонации прозвучали нотки досады: — Неужели это непонятно?
Я почувствовал, что краснею: мне стало стыдно за свое недомыслие. И еще, кажется, я испугался. Испугался того, что вот теперь Басов, увидев мою полнейшую непригод¬ность заниматься серьезным делом, прервет со мной все отношения, так хорошо начавшие складываться.
Но Басов, словно не заметив моего замешательства, спокойно продолжал:
        А для Розена и Федорова у нас с тобой нет и быть не может никаких отношений. До встречи, Георгий. Иди.
Я кивнул и вышел из машины. Переходя Кузнецкий мост, я чуть не столкнулся с шофером Басова.
        До свидания, — попытался я ему улыбнуться.
Но он скользнул по моему лицу ничего не выражающим 1ш лядом и, лавируя между медленно идущими машинами, | к-рсбежал улицу. А я снова упрекнул себя за недомыслие — Ведь игра уже началась и, стало быть, ее правила вступили II действие. Впредь следует быть осторожнее и обдумывать каждый свой поступок. Это уже начало меня занимать.
Баба Люба встретила меня сурово.
        Куда же ты пропал? — проворчала она. — Изволь Обедать один, — я тебя не стала ждать.
И тут я впервые в жизни солгал бабе Любе. И что самое ||<>1>л штельное — мне не стало стыдно за свою ложь: ведь I лгал во имя высших интересов! Что это за "высшие интересы", вдруг пришедшие мне в голову, я еще не знал, но был совершенно уверен, что они, эти интересы, не нуждаются во лжи, а нуждаются в защите. Эта красивая стройная мысль, кажется, нигде не вычитанная, а родив¬шаяся вдруг в моем собственном сознании, так обрадовала меня, что я весело ответил:
        Басов довез меня по пути до "Нумизмата". Баба Люба презрительно скривила губы.
        С каких это пор тебя стали занимать деньги?

        Просто хотел посмотреть, — я уже не следил, куда меня заносит. — Может быть, следует заняться.
        Разогревай себе сам, — сказала баба Люба и, гордо вскинув голову, пошла в свою комнату. В дверях она обернулась и с обидою добавила: — Я не заслужила к себе такого отношения...
И мне впервые стало горько, что не могу я своей любимой бабушке ничего объяснить, не могу перед нею оправдаться. Я не должен нарушать правила игры... во имя высших интересов.
Экзамены в институт я сдал прекрасно, да, думаю, если б что-то и не потянул, это не имело бы никакого значения: у меня была исключительная биография. К тому же, чтобы композиционно завершить революционную эпопею четы¬рех поколений Гуровых, я все же написал о себе (конечно, втайне от бабы Любы), что "являюсь участником борьбы с кулачеством на селе". Такую биографию нужно вывеши¬вать в рамке под стеклом на видном месте, а ее обладателя освобождать от экзаменов. Но я честно сдал экзамены, и душа моя была спокойна.
В круговерти первых студенческих дней я, честно гово¬ря, и забыл о нашем разговоре с Басовым, а если и вспоминал порой, то он мне казался чуть ли не игрой собственной фантазии. Во всяком случае, Басов к нам не приходил и не давал о себе знать, из чего я заключил, что весь тот разговор Алексей Александрович затеял, поддав¬шись эмоциям, которые охватили его при воспоминании о моем отце. Хотя представить Басова подверженным каким-либо чувствам было выше моего воображения.
Но вот однажды после лекций, когда я, простившись с друзьями, направился к трамвайной остановке, ко мне подошел молодой человек в коротком дубленом полушуб¬ке и в меховой шапке "пирожком" и вежливо спросил, не I уров ли я. Накануне меня вызывали в деканат и сообщи¬ли, что мною заинтересовались газетчики и чтобы я был Ьтов к встрече с ними. Поэтому приняв молодого чело-т-ка за журналиста, я не удивился и довольно развязно подтвердил, что, мол, да, я именно тот самый Гуров, которого он видит перед собой. Но молодой человек, не обратив никакого внимания на мою развязность и даже не уныбнувшись, сухо сказал пониженным тоном, что сегод-ни в семнадцать ноль-ноль в гостинице "Метрополь" на ■етьем этаже в номере таком-то меня ждет Алексей А чс ксандрович Басов. Убедившись, что я все хорошо шпомнил, он молча кивнул мне и прыгнул на подножку 111 ходящего трамвая.
И "Метрополе" я никогда не был, как, впрочем, и
            още не был еще ни в одном ресторане, и поэтому
понятия не имел, как туда входят и как там нужно себя ш т. Мне почему-то пришел на память лишь черный ■рак, которого, увы, у меня не было. Наконец, когда я •и много остыл от этой неожиданной встречи, то сообра-н| I. что меня ведь приглашают не в ресторан, а в гости-|МЦу, где, видно, и живет Басов. Мое спокойствие было |" н с I ановлено, и я посмотрел на часы, было без четверти ' гырс. Оставалось ровно столько, чтобы без суеты до-Г1|и11|.ся до центра. Я сел в трамвай и поехал.
К " Метрополю" я подошел без четверти пять, и чтобы |. точным, в надежде понравиться Басову своей пунк-|.ностью, десять минут стоял у застекленных дверей шшцы и наблюдал за входящими и выходящими, и пар откровенно скучал, глядя поверх голов снующих сюда людей тоскливым взглядом. Когда настало и, я напустил на себя безразличный вид и вместе с ми вошел в вестибюль, о/и I я ншись по широкой лестнице на третий этаж, я без | нашел нужную мне комнату и постучал. Дверь сразу •и рылась, будто только этого стука и ждали, и меня I" щи, улыбаясь уголками губ, Басов.
»>1 менная точность, — похвалил он. — Входи, разде-)М.
            мог мне раздеться, а я в это время осмотрел номер,

незаметно кося глазами по сторонам, пытаясь найти в нем приметы домашнего быта. Увы, все было казенно, мертво, холодно. На белоснежной скатерти без единого пятныш¬ка, покрывающей круглый стол, стоял нетронутый графин с водой и тонкий стакан. Мне почему-то показалось, что широкая деревянная кровать была заправлена умелыми руками горничной еще в незапамятные времена. И тогда я понял, что не живет здесь Басов, здесь устроена явка. А когда понял это, знакомое чувство исключительности вновь охватило меня. Ведь Басов не назначил мне встречу на каком-нибудь пустыре или в темной аллее заброшенно¬го парка, он снял для этого номер в первоклассной гостинице в самом центре Москвы. Уже одно это подни¬мало меня в собственных глазах: значит, я представляю из себя нечто такое, чего не предполагал в себе и сам. И нетрудно было догадаться, что во мне нуждаются. Не скрою, это приятно щекотало самолюбие.
Повесив мое пальто в шкаф на плечики, Басов повер¬нулся и смерил меня взглядом. Видимо, осмотром он остался доволен.
        Теперь вижу: был юноша — стал мужчина. Поздрав¬ляю тебя в студенческом звании.
Я ждал, что он спросит, как принято в таких случаях, о моих успехах, но понял, что ему это известно не меньше, чем моему декану. А когда он похвалил мою автобиогра¬фию, сданную в учебную часть, мне стало неуютно: ведь он был свидетелем моей "борьбы" с кулачеством. И я ужо лихорадочно искал слова для оправдания: легкомыслие, мальчишество, безответственность.

Oтец оказался способным учеником


Надо сказать, что на заводе отец оказался способным учеником, И когда началась мировая война, он уже был токарем-универсалом высокого разряда, и от мобилиза¬ции его освободили. Но... Я уже говорил, в нашем роду никто не принадлежал самому себе, —превыше всего для каждого была идея революционной целесообразности. И вот вскоре после того, как молодые отгуляли свадьбу, в Иваново-Вознесенске была расстреляна грандиозная де¬монстрация. "Весть о расстреле Иваново-Вознесенских рабочих, — как потом напишут историки, — эхом прока¬тилась по всей стране". Не миновало это эхо и Тулу. Комитет, с которым были крепко связаны и баба Люба, и мой отец, организовал мощную политическую забастовку, которая была жестоко подавлена. Баба Люба вновь удари¬лась в бега, теперь уже с молодой невесткой, а отца отправили на фронт. Так что родился я — вот уж действи¬тельно печать судьбы! — в Москве на Пресне. Конечно,
<          удьба здесь непричастна — просто у бабы Любы остались ідссь подруги еще с той, боевой поры. А отца я впервые унидел уже после Февральской революции, когда мне пошел второй годик. Не буду фантазировать, что я запо¬мнил тогда лицо отца, заросшее густой щетиной, его і <рую шинель, пропахшую окопами и пороховым дымом, пробитый вражеской пулей солдатский котелок, висев¬ший у него на поясе. Откуда мне все это было помнить!
<          кажу больше — я не помню даже своей матери, потому •по, совершив Октябрьскую революцию, родители оста-пи и и меня, трехлетнего, на попечение бабы Любы и ис пили защищать Советскую власть на фронтах Граждан-■ > и войны. Мать была санитаркой в полку отца.
11од Белебеем полковой обоз попал под каппелевские пушки и был разнесен буквально в клочья. Правда, потом її цесятитысячный корпус генерала Каппеля истребили Почти дочиста, но для обозников это уже не имело никакого значения. Отец говорил, что многих из обоза не могли даже найти, как не нашел он и мою мать. Чудом оставшаяся в живых жена Петра Ивановича Федорова, тоже санитарка, видела, как в повозку, в которой сидела моя мать, ударил снаряд. Саму жену Федорова, которая незадолго до этого родила, не успели отправить в тыл. Осколок снаряда угодил ей в бок. Когда Федоров приска¬кал к тому месту, где еще недавно стоял обоз, он увидел на земле окровавленную жену, прижимающую к себе грязный тряпочный сверток. В этом свертке была Ольга...
Так что отца я по-настоящему увидел уже после окон¬чания Гражданской войны, когда мне "стукнуло" шесть лет. С тех пор и до самой его гибели я больше с ним не расставался. Он стал работать токарем на заводе "Крас¬ный пролетарий", бывшем — братьев Бромлей. Не было бы счастья, да несчастье помогло, — токарное дело отец любил до самозабвения. Помню, ни о чем он не говорил с таким упоением, как о шпинделях, резцах, задних и передних бабках и прочих токарных премудростях. В заводе была вся его жизнь. И еще — в общественных делах. Он был, кажется, членом всех заводских и городских комитетов, комиссий и советов. Его упорно тянули на штатную партийную работу, но он, как щитом, умело прикрывался своим рабочим званием и, наконец, от него отстали, сообразив, что в роли представителя рабочего класса он будет смотреться, конечно же, солиднее, чем в роли чиновного партработника. И в самом деле, нужно было только видеть, какое это всегда производило впечат¬ление, когда с высоких трибун объявляли: "Слово имеет активный участник трех революций, герой Гражданской войны, токарь завода "Красный пролетарий" товарищ Гуров!" О том, что он воевал в Германскую, не упомина¬ли — эта война была империалистической, и потому ничего героического в боевую биографию товарища Гуро¬ва она добавить не могла.
Я гордился своим отцом, и мои сверстники откровенно мне завидовали. А баба Люба! Помню, когда они приезжа¬ли ко мне в пионерский лагерь, это был великий праздник для всех. На берегу реки, когда наступал вечер, мы зажигали огромный костер и пели песни Гражданской войны, песни наших отцов и матерей. А потом баба Люб;» и отец рассказывали такие истории из своей жизни, что дух захватывало. А однажды мы устроили на широкой песчаной отмели настоящий спектакль "Красная Прес¬ня", авторами и режиссерами которого были отец и баба Люба. Мы натаскали из леса коряг, завхоз пожертвовал нам поломанную мебель, старые матрасы — всю лагерную рухлядь и соорудили настоящую баррикаду. Отец изобра¬жал из себя самого Фрунзе, баба Люба командовала сестрами милосердия.
Сколько же было слез, когда стали собирать "царскую
армию", никто не хотел идти в ее полки даже офицерами.
Да почему — "даже"! Именно золотопогонников никто и
не хотел из себя воображать. И отец нашел выход: спек-
такль пришлось играть второй раз, когда участники собы-
тий поменялись ролями. Но и в первом, и во втором бою
побеждали, конечно же, защитники баррикады — крас-
ные дружинники, не опустившие над баррикадой алый
стяг. Царские же войска позорно бежали или сдавались
и плен — их загоняли в речку. Отец объяснил, что такое
развитие событий будет даже вернее, потому что истори-
чески революция 1905 года все равно одержала победу, так
как была прологом Октябрьской революции. И это объяс-
нение настолько крепко вошло в мое сознание, что уже
много позже, когда я проходил в школе историю первой
русской революции, никак не мог понять, зачем понадо-
бился дружинникам поезд Ухтомского, если они победи-
мн. Все-таки удивительной особенностью обладает дет-
икля память, — что в нее заложат, то уже потом великого
(руда стоит перетрясти. Наверное, виной тому порази-
тельная детская доверчивость. А вообще-то отец был
К с і да прав в основном, мелкими же историческими
деталями он обычно пренебрегал. Он принадлежал к
поколению людей, которые мыслили стратегическими,
мировыми масштабами, а над историческими казусами
ні         иронически посмеивались.
11с-чабываемы были воскресные вечера, когда у нас «опирались гости. Мы тогда жили на Рождественке, в і имі >м центре Москвы, где у нас была небольшая двухком¬натная квартира. Так вот по воскресным и праздничным
            м она всегда была полна гостей. Приходили заводские
і -к ірміпи отца, его друзья по фронтам и революциям, Подруги бабы Любы с Красной Пресни. Это для меня всегда был праздник. В такие дни я не выходил из дома — мое место было рядом с отцом.
Баба Люба с раннего утра готовила большой пирог, пекла и жарила пирожки, пышки, ватрушки, и в комнатах стоял дразнящий теплый запах домашней сдобы, смешан¬ный с чуть уловимым самоварным дымком, — самовар разогревали березовыми чурками. Гости обычно сходи¬лись сразу, — бывшие фронтовики и рабочий люд, они привыкли к дисциплине и не заставляли себя ждать. За стол усаживались дружно, кому где было удобно, не чинились, и мне всегда казалось, что вот собралась после тяжких ратных и трудовых будней одна большая семья, где каждый, наконец, может позволить себе расслабиться душой и телом и вздохнуть свободно, не опасаясь ни подлого вражеского выстрела, ни конной атаки. Все были добры друг к другу, предупредительны и улыбчивы.
Вина на столе никогда не было, — отец сам не пил и презирал тех, кто пьет. "Мы не для того революцию делали, чтобы снова спаивать людей, — говорил он. Рабочему классу незачем теперь дурманить свою голову отравой — она у него должна быть светлой". Но зато чай пили до седьмого пота. Баба Люба не успевала менять самовар и подкладывать на стол свою сдобу. И когда гости, раздобрев от чаепития и сытости, отваливались от стола, отец звал бабу Любу к себе.
— Кончай суетиться, мать. Давай песню играть.
Когда у нас пели, во дворе под нашими окнами собира¬лась толпа. И то сказать, многие из друзей отца и бабы Любы прошли высшую школу хорового пения на этапах, на каторге да в ссылке. И старых песен знали во множе стве. Сейчас их уже не поют — и певцов не осталось, и слова не сохранились за ненадобностью: новое время -козые песни.


А тогда, помню, на меня особенно сильное впечатление произвела ныне уже крепко забытая — "Но трава в ет.:пи колышется". Особенно — ее заключитсль ные строфы:
Так восстань же, сила мощная, Против рабства и охов! Суд, чини расправу грозную: Зуб за зуб и кровь за кровь!
Западет пусть в душу каждого: Подлость, зло с земли стереть, Иль на трупе брата павшего За свободу умереть.
Меня почему-то особенно поражал вот этот образ: "На трупе брата павшего за свободу умереть". Без таких слов как "могила", "смерть", "палачи", "кровь", не обходилась ни одна песня из репертуара нашего хора. А в "Марселье¬зе", например, так кровь просто рекой льется. И это уже не производит впечатления — к ней привыкаешь. А вот чтобы умереть "на трупе брата павшего" — это меня ідорово потрясало, и я воображал себе картины одна страшней другой. Когда я увидел впервые в Третьяковке картину Верещагина "Апофеоз войны" — пирамиду из крепов, — я почему-то сразу вспомнил тогда именно тот образ из песни. Но, странное дело, сама картина не произвела на меня ни малейшего впечатления: видимо, я
          ч.іл уже подготовлен к ее восприятию более сильными ощущениями. Поэтическими, разумеется.
Я заметил, что с приобретением жизненного опыта і їждая старая песня или просто мелодия уже перестает і \шествовать для тебя сама по себе и начинает вызывать ні еоциации, связанные или с какими-то событиями в гиоей жизни, или с близкими тебе людьми. А впервые я обратил на это внимание на наших воскресных вечерах. Непременно после каждой песни кто-нибудь да что-ииоудь вспоминал.
— Эту песню мы пели в ночь перед штурмом Уфы... — і" помнит один и вздохнет.
Да-а, — протянет другой задумчиво, — пустили мы иида кровушки Колчаку...
И нашего брата полегло немало, —добавит с грустью Гротий.
И начинается! "Бойцы поминают минувшие дни и •"' ■ »ч.і, где вместе рубились они". И снова, как и в песнях, и же слова: "кровь", "смерть", "могила", "палачи"... По
            а< >сти лет слова эти не имели для меня никакого
конкретного значения — не более чем поэтические обра¬ні По, увы, очень скоро их зловещий смысл раскрылся
"До мной в такой натуральной конкретности, что я миірої мулся от ужаса и будто с вершин горних рухнул
          ч . і на грешную землю. Наступил год 1929-й...
Это был год великого перелома, который проходил под лозунгом "Пятилетка в четыре года!" В то лето отца я видел лишь урывками — по вечерам, а на завод он уходил, когда я еще спал. Были отменены даже наши воскресные вечера — работы хватало всем: страну аграрную превраща¬ли в страну индустриальную, началось повальное социа¬листическое соревнование. Даже мы, школяры, соревно¬вались между собой, класс — с классом, школа — со школой, район — с районом: энтузиазм масс! Охваченная революционным порывом, страна кипела и клокотала. Мне казалось, что весь советский народ сплотился в одну дружную семью, в едином порыве строящую свое светлое будущее. Но все было не так просто.
Где-то уже глубокой осенью к нам вдруг зачастил старый боевой друг отца Алексей Александрович Басов. Это был плотный коренастый человек с могучей шеей и голым черепом, туго затянутый в черную потертую кожан¬ку. Темные, в обтяжку, галифе, заправленные в высокие, всегда до блеска начищенные сапоги, подчеркивали его принадлежность к кавалерийскому воинству, — ноги его, как тогда говорили, были "ухватом". Он иногда приходил к нам и раньше, когда собирались гости, но ненадолго, потому что постоянно куда-то торопился, где-то его всегда ждали. Так, наверное, и было на самом деле, потому что, как правило, под нашими окнами вдруг сигналила машина, Басов коротким взмахом руки прощался со всеми и уезжал на побитом драндулете, который надолго остав¬лял во дворе запах бензиновой гари.
Басова я сразу же выделил из всех наших знакомых, — за ним скрывалась некая тайна, которая всегда возбуждает любопытство.