Надо сказать, что на заводе отец оказался способным
учеником, И когда началась мировая война, он уже был токарем-универсалом
высокого разряда, и от мобилиза¬ции его освободили. Но... Я уже говорил, в
нашем роду никто не принадлежал самому себе, —превыше всего для каждого была
идея революционной целесообразности. И вот вскоре после того, как молодые
отгуляли свадьбу, в Иваново-Вознесенске была расстреляна грандиозная
де¬монстрация. "Весть о расстреле Иваново-Вознесенских рабочих, — как
потом напишут историки, — эхом прока¬тилась по всей стране". Не миновало
это эхо и Тулу. Комитет, с которым были крепко связаны и баба Люба, и мой отец,
организовал мощную политическую забастовку, которая была жестоко подавлена.
Баба Люба вновь удари¬лась в бега, теперь уже с молодой невесткой, а отца
отправили на фронт. Так что родился я — вот уж действи¬тельно печать судьбы! —
в Москве на Пресне. Конечно,
< удьба
здесь непричастна — просто у бабы Любы остались ідссь подруги еще с той, боевой
поры. А отца я впервые унидел уже после Февральской революции, когда мне пошел
второй годик. Не буду фантазировать, что я запо¬мнил тогда лицо отца, заросшее
густой щетиной, его і <рую шинель, пропахшую окопами и пороховым дымом,
пробитый вражеской пулей солдатский котелок, висев¬ший у него на поясе. Откуда
мне все это было помнить!
< кажу
больше — я не помню даже своей матери, потому •по, совершив Октябрьскую
революцию, родители оста-пи и и меня, трехлетнего, на попечение бабы Любы и ис
пили защищать Советскую власть на фронтах Граждан-■ > и войны. Мать была
санитаркой в полку отца.
11од Белебеем полковой обоз попал под каппелевские пушки и
был разнесен буквально в клочья. Правда, потом її цесятитысячный корпус
генерала Каппеля истребили Почти дочиста, но для обозников это уже не имело
никакого значения. Отец говорил, что многих из обоза не могли даже найти, как
не нашел он и мою мать. Чудом оставшаяся в живых жена Петра Ивановича Федорова,
тоже санитарка, видела, как в повозку, в которой сидела моя мать, ударил
снаряд. Саму жену Федорова, которая незадолго до этого родила, не успели
отправить в тыл. Осколок снаряда угодил ей в бок. Когда Федоров приска¬кал к
тому месту, где еще недавно стоял обоз, он увидел на земле окровавленную жену,
прижимающую к себе грязный тряпочный сверток. В этом свертке была Ольга...
Так что отца я по-настоящему увидел уже после окон¬чания
Гражданской войны, когда мне "стукнуло" шесть лет. С тех пор и до
самой его гибели я больше с ним не расставался. Он стал работать токарем на
заводе "Крас¬ный пролетарий", бывшем — братьев Бромлей. Не было бы
счастья, да несчастье помогло, — токарное дело отец любил до самозабвения.
Помню, ни о чем он не говорил с таким упоением, как о шпинделях, резцах, задних
и передних бабках и прочих токарных премудростях. В заводе была вся его жизнь.
И еще — в общественных делах. Он был, кажется, членом всех заводских и
городских комитетов, комиссий и советов. Его упорно тянули на штатную партийную
работу, но он, как щитом, умело прикрывался своим рабочим званием и, наконец,
от него отстали, сообразив, что в роли представителя рабочего класса он будет
смотреться, конечно же, солиднее, чем в роли чиновного партработника. И в самом
деле, нужно было только видеть, какое это всегда производило впечат¬ление,
когда с высоких трибун объявляли: "Слово имеет активный участник трех
революций, герой Гражданской войны, токарь завода "Красный
пролетарий" товарищ Гуров!" О том, что он воевал в Германскую, не
упомина¬ли — эта война была империалистической, и потому ничего героического в
боевую биографию товарища Гуро¬ва она добавить не могла.
Я гордился своим отцом, и мои сверстники откровенно мне
завидовали. А баба Люба! Помню, когда они приезжа¬ли ко мне в пионерский
лагерь, это был великий праздник для всех. На берегу реки, когда наступал
вечер, мы зажигали огромный костер и пели песни Гражданской войны, песни наших
отцов и матерей. А потом баба Люб;» и отец рассказывали такие истории из своей
жизни, что дух захватывало. А однажды мы устроили на широкой песчаной отмели
настоящий спектакль "Красная Прес¬ня", авторами и режиссерами
которого были отец и баба Люба. Мы натаскали из леса коряг, завхоз пожертвовал
нам поломанную мебель, старые матрасы — всю лагерную рухлядь и соорудили
настоящую баррикаду. Отец изобра¬жал из себя самого Фрунзе, баба Люба
командовала сестрами милосердия.
Сколько же было слез, когда стали собирать "царскую
армию", никто не хотел идти в ее полки даже офицерами.
Да почему — "даже"! Именно золотопогонников никто
и
не хотел из себя воображать. И отец нашел выход: спек-
такль пришлось играть второй раз, когда участники собы-
тий поменялись ролями. Но и в первом, и во втором бою
побеждали, конечно же, защитники баррикады — крас-
ные дружинники, не опустившие над баррикадой алый
стяг. Царские же войска позорно бежали или сдавались
и плен — их загоняли в речку. Отец объяснил, что такое
развитие событий будет даже вернее, потому что истори-
чески революция 1905 года все равно одержала победу, так
как была прологом Октябрьской революции. И это объяс-
нение настолько крепко вошло в мое сознание, что уже
много позже, когда я проходил в школе историю первой
русской революции, никак не мог понять, зачем понадо-
бился дружинникам поезд Ухтомского, если они победи-
мн. Все-таки удивительной особенностью обладает дет-
икля память, — что в нее заложат, то уже потом великого
(руда стоит перетрясти. Наверное, виной тому порази-
тельная детская доверчивость. А вообще-то отец был
К с і да прав в основном, мелкими же историческими
деталями он обычно пренебрегал. Он принадлежал к
поколению людей, которые мыслили стратегическими,
мировыми масштабами, а над историческими казусами
ні иронически
посмеивались.
11с-чабываемы были воскресные вечера, когда у нас «опирались
гости. Мы тогда жили на Рождественке, в і имі >м центре Москвы, где у нас
была небольшая двухком¬натная квартира. Так вот по воскресным и праздничным
м она
всегда была полна гостей. Приходили заводские
і -к ірміпи отца, его друзья по фронтам и революциям,
Подруги бабы Любы с Красной Пресни. Это для меня всегда был праздник. В такие
дни я не выходил из дома — мое место было рядом с отцом.
Баба Люба с раннего утра готовила большой пирог, пекла и
жарила пирожки, пышки, ватрушки, и в комнатах стоял дразнящий теплый запах
домашней сдобы, смешан¬ный с чуть уловимым самоварным дымком, — самовар
разогревали березовыми чурками. Гости обычно сходи¬лись сразу, — бывшие
фронтовики и рабочий люд, они привыкли к дисциплине и не заставляли себя ждать.
За стол усаживались дружно, кому где было удобно, не чинились, и мне всегда
казалось, что вот собралась после тяжких ратных и трудовых будней одна большая
семья, где каждый, наконец, может позволить себе расслабиться душой и телом и
вздохнуть свободно, не опасаясь ни подлого вражеского выстрела, ни конной
атаки. Все были добры друг к другу, предупредительны и улыбчивы.
Вина на столе никогда не было, — отец сам не пил и презирал
тех, кто пьет. "Мы не для того революцию делали, чтобы снова спаивать
людей, — говорил он. Рабочему классу незачем теперь дурманить свою голову
отравой — она у него должна быть светлой". Но зато чай пили до седьмого
пота. Баба Люба не успевала менять самовар и подкладывать на стол свою сдобу. И
когда гости, раздобрев от чаепития и сытости, отваливались от стола, отец звал
бабу Любу к себе.
— Кончай суетиться, мать. Давай песню играть.
Когда у нас пели, во дворе под нашими окнами собира¬лась толпа. И то
сказать, многие из друзей отца и бабы Любы прошли высшую школу хорового пения
на этапах, на каторге да в ссылке. И старых песен знали во множе стве. Сейчас
их уже не поют — и певцов не осталось, и слова не сохранились за ненадобностью:
новое время -козые песни.
А тогда, помню, на меня особенно сильное впечатление
произвела ныне уже крепко забытая — "Но трава в ет.:пи колышется".
Особенно — ее заключитсль ные строфы:
Так восстань же, сила мощная, Против рабства и охов! Суд,
чини расправу грозную: Зуб за зуб и кровь за кровь!
Западет пусть в душу каждого: Подлость, зло с земли стереть,
Иль на трупе брата павшего За свободу умереть.
Меня почему-то особенно поражал вот этот образ: "На
трупе брата павшего за свободу умереть". Без таких слов как
"могила", "смерть", "палачи", "кровь",
не обходилась ни одна песня из репертуара нашего хора. А в
"Марселье¬зе", например, так кровь просто рекой льется. И это уже не
производит впечатления — к ней привыкаешь. А вот чтобы умереть "на трупе
брата павшего" — это меня ідорово потрясало, и я воображал себе картины
одна страшней другой. Когда я увидел впервые в Третьяковке картину Верещагина
"Апофеоз войны" — пирамиду из крепов, — я почему-то сразу вспомнил
тогда именно тот образ из песни. Но, странное дело, сама картина не произвела на
меня ни малейшего впечатления: видимо, я
• ч.іл уже
подготовлен к ее восприятию более сильными ощущениями. Поэтическими,
разумеется.
Я заметил, что с приобретением жизненного опыта і їждая
старая песня или просто мелодия уже перестает і \шествовать для тебя сама по
себе и начинает вызывать ні еоциации, связанные или с какими-то событиями в
гиоей жизни, или с близкими тебе людьми. А впервые я обратил на это внимание на
наших воскресных вечерах. Непременно после каждой песни кто-нибудь да
что-ииоудь вспоминал.
— Эту песню мы пели в ночь перед штурмом Уфы... — і"
помнит один и вздохнет.
Да-а, — протянет другой задумчиво, — пустили мы иида
кровушки Колчаку...
И нашего брата полегло немало, —добавит с грустью Гротий.
И начинается! "Бойцы поминают минувшие дни и •"' ■
»ч.і, где вместе рубились они". И снова, как и в песнях, и же слова:
"кровь", "смерть", "могила",
"палачи"... По
а<
>сти лет слова эти не имели для меня никакого
конкретного значения — не более чем поэтические обра¬ні По,
увы, очень скоро их зловещий смысл раскрылся
"До мной в такой натуральной конкретности, что я миірої
мулся от ужаса и будто с вершин горних рухнул
• ч . і на
грешную землю. Наступил год 1929-й...
Это был год великого перелома, который проходил под лозунгом
"Пятилетка в четыре года!" В то лето отца я видел лишь урывками — по
вечерам, а на завод он уходил, когда я еще спал. Были отменены даже наши
воскресные вечера — работы хватало всем: страну аграрную превраща¬ли в страну
индустриальную, началось повальное социа¬листическое соревнование. Даже мы,
школяры, соревно¬вались между собой, класс — с классом, школа — со школой,
район — с районом: энтузиазм масс! Охваченная революционным порывом, страна
кипела и клокотала. Мне казалось, что весь советский народ сплотился в одну
дружную семью, в едином порыве строящую свое светлое будущее. Но все было не
так просто.
Где-то уже глубокой осенью к нам вдруг зачастил старый
боевой друг отца Алексей Александрович Басов. Это был плотный коренастый
человек с могучей шеей и голым черепом, туго затянутый в черную потертую
кожан¬ку. Темные, в обтяжку, галифе, заправленные в высокие, всегда до блеска
начищенные сапоги, подчеркивали его принадлежность к кавалерийскому воинству, —
ноги его, как тогда говорили, были "ухватом". Он иногда приходил к
нам и раньше, когда собирались гости, но ненадолго, потому что постоянно
куда-то торопился, где-то его всегда ждали. Так, наверное, и было на самом
деле, потому что, как правило, под нашими окнами вдруг сигналила машина, Басов
коротким взмахом руки прощался со всеми и уезжал на побитом драндулете, который
надолго остав¬лял во дворе запах бензиновой гари.
Басова я сразу же выделил из всех наших знакомых, — за ним скрывалась
некая тайна, которая всегда возбуждает любопытство.
Комментариев нет:
Отправить комментарий