пятница, 30 декабря 2011 г.

ничего не буду трогать.


    Спасибо. Я до тебя ничего не буду трогать, — Верочка неумело ткнула сигарету в пепельницу и обожгла себе палец. Она сунула его в рот и поморщилась.
    Что думаешь делать с Вавой? Ведь он уже второй год... — У меня чуть не вырвалось: "лоботрясничает", и это было бы непоправимо. И я вывернулся: — Второй год решает свою судьбу.
Верочка вздохнула:
  Не каждому это дается легко. Вава — сложный ребенок. Как бы тебе это объяснить... У него очень тонкая, что ли, духовная организация. Его можно неосторожно сломать, и это было бы для него трагедией на всю жизнь. Не надо его ломать, пусть осмотрится сам.
"Черт побери! — хотелось закричать мне. — Да чтобы осмотреться, нужно встать хотя бы с дивана, разбить телевизор, выбросить этот фамильный японский магни­тофон и взглянуть на мир своими глазами, а не глазами телевизионного режиссера или знаменитого микрофон­ного хрипача! Ведь уходят его лучшие годы! И за что ж ему такая материнская любовь-ненависть, превращающая родное дитя в жвачное животное! Опомнись, Вера-Вероч­ка, не губи человека в самом расцвете сил, дай ему возможность пожить! Ведь не затем же ты родила симпа­тичного мальчика, чтобы своими руками сделать из него нравственного урода! Опомнись, пока не поздно!"
Ах, сколько я мог бы сказать ей, но я прекрасно знал, что значит сказать ей это. Слишком хорошо знал. И я тоже вздохнул, но уже по другой причине, и обреченно прого­ворил:
  Пусть осмотрится. Куда ему торопиться.
И Верочка с благодарностью приняла эту поддержку.
  Спасибо тебе. Я знала, что ты поймешь сердце матери. Вава — единственное, что у меня теперь осталось. И я сделаю для него все, чтобы он не чувствовал себя обездоленным.
Я уловил дрожь в ее голосе и, чтобы предупредить новые слезы, хотел отвлечь каким-нибудь пустым вопросом, но меня выручил телефонный звонок в прихожей. Верочка вышла и сразу же возвратилась.
    Тебя.
    Меня?
Верочка отвела глаза.
  Подойди ты... Это Сирота.
Я выскочил в прихожую и схватил трубку.
  Алло! Ванечка?
  Я, Жора, — Сирота замолчал: мой голос с голосом Гурова спутать никак нельзя. — Это ты, Георгий?
Боже мой, у него даже голос не изменился, все такой же характерный хрипловатый баритон, и все то же мягкое "г", — куда от него денешься! Ах ты, макеевский парень Ванечка!
    Ваня, дорогой, ты не узнал меня? — я, кажется, видел, как Сирота морщит лоб, напрягая свою память, и не стал его мучить. —Бобер говорит, Пашка!
    Бо-бер!.. — послышался какой-то стук, щелчок, и только после этого Ванечка заговорил снова. — Извини,

четверг, 29 декабря 2011 г.

Вы же знаете — женщины!


   меня в ее глазах. Вы же знаете — женщины! А вам это ничего не стоит. Тимур засмеялся.
    Значит, "здравствуй, Паша"?
    "Здравствуй, Паша" — и все!
Я увидел, что Тимуру понравилась эта маленькая хит­рость. Он, уже не сдерживаясь, рассмеялся грудным заразительным смехом, а я чуть ли не бегом вернулся на свое место.
   От кого ты бежал? — спросил меня Гуров. Я устало махнул рукой.
  Да ну его! Тимур Гаджибеков пришел, негде от него даже спрятаться...
Наши подружки переглянулись, и Цецилия недоверчи­во спросила:
    Вы сказали, Тимур Гаджибеков?
    Ну да! А что, собственно, случилось?
И в это время вошел Тимур. За ближними столиками перестали жевать и застыли с раскрытыми ртами: телеви­зионное диво узнавали сразу. Тимур повернулся к нашему столику и поднял руку.
    Здравствуй, Паша! — сказал он и широко улыбнулся. Я поморщился, словно от зубной боли, и застонал:
    О Господи! Как же ты мне надоел...
Улыбка медленно сползла с лица Тимура. Он побледнел и будто окаменел весь. Все произошло так быстро и неожиданно, что никто ничего толком и понять не успел. Подоспевшие поклонники подхватили его под руки, и вся компания скрылась за дверью закрытого зала — только для важных чинов.
Тамбовские подружки смотрели на меня во все глаза: если я позволил такое с их кумиром!.. Не знаю, что они думали обо мне, но мне вдруг стало так гадко, так противно за самого себя, что я готов был провалиться сквозь землю. Потом подходили и отходили еще какие-то люди, Гуров приветствовал их, называл любопытной Це­цилии имена известных писателей, актеров, бардов, и та только тихо млела: "Неужели?", "Что вы говорите!", "А на экране он совсем другой..."
— И в жизни все люди другие, — глубокомысленно вздохнул Гуров, понимая, что теперь-то уж ему меня никак не перещеголять.
Понимали это и наши дамы. Это ведь надо — встретить­ся лицом к лицу с самим Тимуром Гаджибековым! Расска­жи кому в Тамбове, разве поверят? Да никогда в жизни! А этот Павел бегает от него, как от навязчивой собачонки. Конечно, что им, этим журналистам, какой-то там домо­рощенный эстрадник, когда специально для них в этих европах и америках поют в посольствах эдиты пиаф и ирмы сумак — при розовом свете и на фоне голубого бархата. Наблюдая за подружками, я был абсолютно уве­рен, что именно так они и думают. (Потом моя догадка, к сожалению, подтвердится.) Ох, уж этот наш отечествен­ный кинематограф!
А я клял себя на чем свет стоит — так оскорбить простодушное доверие, употребить во зло сделанное тебе добро! Опять заигрался, никаких тормозов... О том, чтобы пойти сейчас к Тимуру и извиниться, не могло быть и речи. Надо дать ему остыть. В конце концов, решил я, если он сразу принял мою шутку, то не может не оценить и ее изящное завершение. Он человек умный, тонкий — еще и сам посмеется. Во всяком случае, пошлю ему попозже записочку.
Немного успокоив свою нечистую совесть, я велел Гурову ловить, пока не поздно, Яшу.
Официант Яша был достопримечательностью Дома. И было ему в ту пору уже около восьмидесяти. По-юношески стройный, изящный, с короткой стрижкой совершенно белых, тщательно уложенных на косой пробор волос и с бледно-голубыми умными глазами, он вполне мог бы играть в каком-нибудь фильме английского аристократа, а не суетиться между столиками и мраморными колонна­ми. Говорили, что Яша в молодые годы прошел школу в знаменитом петербургском ресторане Николая Палкина Все может быть. Яша был всеобщим любимцем, от него никогда не требовали сдачи (а некоторые даже брали у него взаймы, чтобы доехать до дома), и каждый считал своим долгом незаметно поставить ему на служебный столик рюмочку, стопочку, лафитничек: "Яша, не по­брезгайте..." И Яша не брезговал, хотя всегда как бы смущался: "Ах, на работе, знаете ли..."
Но когда зал наполнялся тяжелым шмелиным гулом и за сизыми клубами табачного дыма уже смутно просмат­ривались мраморные колонны, начинали раздаваться от­дельные голоса:
  Старики, у кого мой ромштекс?
    Идите сюда! — откликались из-за дымной завесы. — А, это ты, Вася? А моя суворовская, случайно, не у тебя?
    У меня суворовская, — раздавалось с другого кон­ца. — А кому Яша поставил мои шампиньончики?
Яшу это не смущало, как, собственно, не смущало и "стариков". Даже напротив: вдруг обнаруживались друзья, которых долго не видел, завязывались новые (и нужные!) знакомства — шло братание.
С нашей поджаркой Яша не заблудился. Во-первых, это трудно было сделать — мы сидели у самой двери, мимо не пройдешь, а во-вторых, фирменное блюдо стоило дорого и потому заказов было на счет. Когда словно живые (на горячей плитке!), шкворчащие и шипящие на раскален­ной сковороде розовые куски мяса, окутанные клубами пара, вносили в зал, наступала тишина. Это было как священнодействие. И все оглядывались на звук: кто гуля­ет? И не завидовали — журналистская жизнь переменчива: "сегодня ты, а завтра я!"
Дамы наши никуда не торопились, и я сделал вывод, что им здесь понравилось, так понравилось, что они даже забыли о своем нынешнем положении. Однако надо было закругляться.

Жорка до дома не доехал


теряла рассудок. Конечно, Жорка до дома не доехал, и эта доморощенная Медея решила таким оригинальным спо­собом узнать, не у меня ли ночует ее супруг. Тьфу, черт, ведь она ясно сказала, что дома он ночевал!
Вчерашний вечер мы провели с Гуровым в "Арагви". Из-за стола поднялись поздно, когда в ресторане стоял дым коромыслом и национальный оркестр, усиленный могучими динамиками, гремел так, что дрожали фужеры на столе. Мы вышли на почти безлюдную улицу Горького и никак не могли отдышаться. "Как ты?" — спросил я. Задумавшийся Гуров вскинул голову и внимательно по­смотрел мне в глаза, будто я заподозрил его в чем-то: "Хорошо, а что?" — "Ничего, — сказал я ему, — значит, доедешь один. А мне, честно говоря, ночные круизы ни к чему".
Я остановил такси, посадил Гурова и еще раз попытался утолить свое любопытство: "И все-таки, в честь чего такие торжества? Не томи, Жора, а то ведь я не усну". Гуров повернул ко мне бледное в свете уличных фонарей лицо и проговорил совершенно трезво, без улыбки: "А все это ради того, чтобы сказать тебе: прощай, Паша". — "Про­щай, Жора. Спасибо, все было хорошо".
Мне торопиться было некуда, и я решил прогуляться до Сретенки пешком.
  Алло, алло, — звала трубка. — Ты меня слышишь, Павел?
    Слышу, хорошо слышу. Как это случилось?
    Ты не мог бы приехать?
    Ну, конечно! А все-таки, как это случилось?

    Когда все уснули, он закрылся в туалете. Вава сорвал дверь, когда было уже поздно... Ведь вы вчера были вместе? Он говорил мне...
    Вместе, — кивнул я, будто бы Вера могла меня видеть. — Сейчас приеду. И пожалуйста, успокойся, — добавил я уже больше из приличия, чем от необходимости успокоить ее. Как я заметил по тону ее голоса, поговорив со мной, она пришла в себя и теперь, видно, смирилась с тем, что произошло и что теперь не было возможности изменить.
Я положил трубку и посмотрел на окно. Уже почти совсем рассвело, и я мог хорошо различить на картине, висящей на противоположной стене, белый треугольник паруса на гребне пенящейся волны. И только теперь до меня дошел смысл этого предрассветного разговора, я наконец понял, что произошло, и стал проваливаться в темную пустоту. Так бывает, когда смертельная опасность настигает тебя, проносится мимо, и ты не успеваешь напугаться, и лишь потом подкашиваются ноги, и во рту становится сухо. Все это настолько нереально, что я, как в бреду, протянул руку и осторожно нащупал телефонную трубку. Она еще хранила тепло моей ладони. Конечно же, это был не сон. Боясь пошевелиться, чтобы не растерять слова, которые мне говорила Вера, я закрыл глаза и стал прокручивать в памяти вчерашний вечер.